Переводика: Форум

Здравствуйте, гость ( Вход | Регистрация )

 
Ответить в данную темуНачать новую тему
> РЕЙД НА КОНСТАНЦ. Часть II. Крым. Глава I, Дорога на Форос
Сергей СМИРНОВ
сообщение 15.7.2014, 4:12
Сообщение #1


Активный участник
***

Группа: Пользователи
Сообщений: 679
Регистрация: 7.10.2009
Из: Москва и область
Пользователь №: 383



Сергей СМИРНОВ

РЕЙД НА КОНСТАНЦ

Часть вторая. Крым

Глава первая. Дорога на Форос

Крым..? Да Крым, конечно. Вот только не верилось, что Крым может быть и таким. Вспоминались летние ливадийские сборы, стройные ялтинские кипарисы и пусть чахлая, но некогда воспетая Пушкиным, гурзуфская оливковая роща. И – виноград..! Везде-везде! И зелёный, что твой крыжовник. И янтарный, и аж прозрачный на свет. И розовый. Как губы тавричанок, не знавших помады и прочих «городских» хитростей. И чёрный. Иссиня-чёрный, как бойкие тех же тавричанок глаза. Крымские дороги… Дорожки. Или аллейки. Серпантином лепящиеся по побережью. Та сторона, что к морю, круто обрывается вниз, и там, в густо спутанных ветвях платанов, магнолий, грецкого ореха и каштанов, чудовищного роста акаций и растущего повсеместно, будто сорняк какой, абрикоса, прячутся крыши нарядно белёных мазанок. Сверху крыши эти, мохнатые и оттого почти округлые, выглядят, как выцветшие добела горские папахи. Другая ж сторона, напротив, вздымается вертикально вверх и в человеческий рост неизменно выложена гамаём. С щелями меж камней, тщательно промазанными глиной – «от оползнев». Выше, словно бесконечная окопная фашина – плетеный тын. А над ним – виноград. Гроздьями, гроздьями..! Бо́сые пацаны ловко взбираются за ним по каменюкам кладки, а верховые рвут прям с седла. Под аккомпанемент певучего малороссийского говорка, коим те самые тавричанки поносят их, на чём свет стоит. А звучит, как музыка! И кажется, что всё здесь лишь ослепительно белое, тенисто зелёное и ласково голубое.

Нет, дальше, за Перевалом светлейшего князя Михайло Илларионовича, за грядою Крымских гор… От названия которых терцев, например, неизменно разбирает смех. Так вот там Крым другой. Вмиг пропадают куда-то аккуратные кипарисы, сменяясь растрёпанными, как гигантский ковыль, пирамидальными тополями, а земля кругом всё больше становится серой песчаной пылью. С середины июля сплошь в трещинах, сквозь которые пробиваются редкие пучки серой же, сухой и ломкой травы, будто она такой и росла. Степь.

По осени же, в дождливую, промозглую погоду земля эта превращалась в осклизлую, глинистую, рыже-бурую грязь. Да и без превращений этих Крым удивлял крайне – прошлой зимою замёрз Сиваш. Там воды-то – лафитник на ведро! Причём ведро смрадной, солёной до горечи, гнили. И нынешний ноябрь к зиме тоже ничего хорошего не сулил – погода уже была самая январская. И аж по-февральски ветреная.

Здесь, на самых подступах к Севастополю, на берегу Чёрной речки земля… Да какая земля-то? Грязь непролазная. И была эта грязь жирной, липкой, блестящей, как уголь-антрацит, и такой же, как антрацит, чёрной. И не название речки, хоть и грязной сверх меры, было тому виной, – на её левом, холмистом берегу стояло село. Дворов в триста. Именно, что стояло. Потому что сейчас оно было выжжено дотла: чёрные печные трубы, остатки обуглившихся стен из кизяка, да обгорелые скелеты дерев – всё, что от здешних садов и осталось. И, как бы в насмешку, на ближнем краю села одиноко торчал в небо нетронутый огнём колодец-журавель - только обрывок верёвки на коромысле чуть обгорел.

И дождей-то толком не было, а по холмам уж какую неделю носился холодный ветер, будто пригоршнями таскавший откуда-то драгоценную в Крыму воду. Подлетит, плеснет в лицо, и дальше понёсся, оставляя в воздухе лишь противную, мелкую и колючую морозь. Но гарь и копоть, витавшую над селом, к земле прибил-таки, и она, смешиваясь с рыжей глиной холмов, чёрными ручьями-змеями стекала сюда, в низину.

Низина была неширокой. Но длинной – тянулась откуда-то с севера, выныривая из промозглого тумана, и уходила почти строго на юг, слабо извиваясь вдоль берега и в том же тумане и растворяясь. И называлась она «доро́гой». Она и задумывалась, как дорога – на другом краю её холмы были ещё выше, и ехать по их сменяющим друг друга подножиям, видать, была му́ка одна. Их и срыли. И были они теперь круто обрублены, ограничивая дорогу с одного боку длинным, далеко тянущимся разновысоким обрывом. И с него тоже текло – текла рыжая крымская липкая грязь. И всё на «дорогу» эту.

Дурацкая была затея. С обрывом-то этим. Ведь там, выше, на обрубленных холмах этих тоже было разбросано дворов с пятьдесят – из-за покосившихся тынов, из-за паутины облетевших по осени садов выглядывали серые, который год небелёные хаты. На вид деревенька была нежилой – ни крыночки по изгородям, ни рушничка стиранного. Но изредка, то тут, то там, вздрагивала на окошке занавесочка, чуть сдвигалась в сторону, и тут же воровато задёргивалась обратно. А начиналась деревенька огромным холмом с обрывом сажени в две. Но строиться на нём никто не решился – с другой его стороны и уже вплотную подходил широкий овраг с рваными краями, давший во все стороны с десяток отрогов, таких же рваных и хищно подбиравшихся к стоящим на краю хатам. Эта балка, со скопившейся внизу чёрт его знает какой глубины жижей, тянулась от дороги вдаль, мягко огибая деревеньку и угадываемые на задах огороды, и приговаривала все эти осколки жилья к неминуемому концу. Неукреплённые ни камнем, ни ещё как, дорожные обрывы, не засаженные склоны оврага летом осыпались в пыль высушенной землёй, а по зиме – стекали грязными потоками той же, размытой дождями, земли, наступая на забытую Богом деревеньку с трёх сторон. И некому было этому помешать – мужиков-то, почитай, седьмой уж год скоро, как нету…

На этот-то холм и выехали со стороны балки двое верховых. Передний, на гнедой красавице-кобыле, в «носочках» и со «звёздой» во лбу, подъехал к самому краю и лошадь заволновалась, запрядала задом на подгибающихся нетвёрдых ногах. Она косила покрасневшим глазом и мелко перебирала стройными передними ногами, требуя удил и спасения от этого осклизлого и потому опасного места. Но, чуть отступив назад, тут же получала ленивых шенкелей и опасливо и послушно возвращалась на край - всё начиналось сызнова, пока она тонко и жалобно, чуть слышно не заржала.

Второй всадник, остановивший своего вороного, без единого пятнышка, жеребца чуть позади спутника, едва успел натянуть поводья – жеребец с места рванул выручать подругу. Удила рвали ему губы и он хрипел, борясь с ненавистным трензелем и истово мотая во все стороны головой. Затем резко повернул морду и клацнул ослепительными зубами, силясь дотянуться до сапога всадника. Тот, держа повод туго натянутым, с силой, ещё и чумбуром, притянул к шее голову коня, и от обиды и бессилия тут уж заржал и жеребец. Глухо и зло.

- Да будет Вам, Роман Андреич, - обронил первый, - Пусть подъедет. Вон, уж оглядываются…

Кони соединились и, помиловавшись головами, застыли на краю. Застыли и всадники, глядя вниз - на дорогу. Там шли люди. Много. Тысячи. Многие, многие тысячи усталых, голодных и измученных людей. Взглянув вправо, глаз упирался в бесчисленные спины, влево – в море усталых лиц со злыми, обессмысленными глазами. Плотная, во всю ширину дороги, толпа шла с севера, вместе с дорогою появляясь из тумана, и уходила вместе с нею на юг, в тот же туман. Тысячи пар сапог месили чёрную дорожную грязь. Ладно, коль сапог. А попадались и неуместные здесь, некогда лакированные, штиблеты под щегольские гамаши, и не спасавшие от доходившего до щиколоток месива женские ботики. И даже милые туфельки с перепоночкой на подъём стопы - при каблучке и на невысокие носочки с оборочками по резинке. И море разливанное калош! Всё это многообразие одного цвета с антрацитовой грязью, с усилием, с чавканьем омерзительным из неё выдиралось, и тут же, едва переступив, снова в это цепкое месиво и плюхалось.

Дорога, шириною аршин пятнадцати, в другое время вполне позволяла разъехаться и четырём телегам… или экипажам. Причём по паре в обе стороны. Тут же, с редкими, донельзя загруженными скарбом телегами, едущими в одном направлении, случалось невообразимое: стоило им поравняться, как они непостижимым образом обязательно сцепливались – дугами, оглоблями, постромками. А то и осями. Лошади испуганно ржали, закидывая головы, и в беспорядке рвались по сторонам, ещё более усугубляя неразбериху и силясь освободиться и от невесть откуда свалившегося груза, и от ненавистной упряжи заодно. Возницы и ездоки крыли друг друга по-площадному, спрыгивали в грязь растаскивать лошадей, охаживая их без всякой жалости. Причём доставалось всегда именно лошадям стороны противной. Перепалки росли, и нередко доходило до драк. Но заканчивались они быстро – хоть мужчин было где-то треть всего, но многие были при оружии. И возможная перспектива сдохнуть вот прям сейчас, в липкой придорожной грязи, пыл остужала незамедлительно. А толпа шла и шла, медленно обтекая застрявших да дерущихся, вяло с ними переругиваясь и никакого участия в них не принимая.

Текли на юг платки и шали, шляпы с полями и шляпки с вуалетками, капоры, треухи и… фуражки всех мастей. Но солдат – не было. Откуда ж столько оружия..?

Внизу проезжала телега, разваливая колеёй жирную грязь, на заду которой, спиной вперёд и свесив ноги, сидел пожилой господин в пенсне с лицом профессора, одетый в весьма приличные брюки со стрелками, аккуратно завёрнутыми вовнутрь. Пожилой господин читал книгу, но на этом, пожалуй, сходство с профессором и заканчивалось. На голове его красовалась до мездры вытертая боярка, шея была замотана грязнейшим, крупной вязки, шарфом, концы которого неряшливо свисали на видавший виды ватный зипун – весь в прорехах с прожжёнными кое-где полами. «Профессорские» же аккуратные брюки были не менее аккуратно заправлены… в насквозь мокрые и до дыр протёртые валенки без калош! И неудивительно даже, что господина этого поминутно били приступы сухого, резкого и вызывавшего серьёзные опасения кашля. Так ведь даже рядом с этим Аникой-воином в телеге была пристроена трёхлинейка! К чему? Зачем..? Винтовка лежала ему под левую руку, прикладом чуть свисая с задка и спусковою скобою «к себе». Затвор, в крайнем заднем положении, был явно открыт. Зачем она ему, если, случись что, он её и нащупать-то едва успеет?

В противоположность «профессору» прям за телегой шёл детина в студенческой фуражке без кокарды, основательно и по-хозяйски втаптывая в колею огромные сапоги. В студенческой же тужурке, которая была ему очевидно мала. Рожу при этом он имел настолько бандитскую, что сомнения одолевали – а в церковно-приходскую-то он ходил..? Детина сосредоточенно лузгал семечки, быстро и настороженно озираясь по сторонам. На левом плече его, придерживаемые рукой, по обе стороны свисали два мешка, набитые барахлом, один из которых был, несомненно, вещмешком солдатским. На правом же, вперевес – кавалерийский карабин. И по тому, как, шагая по-походному, детина со своим винтарём управлялся, становилось понятным – обращаться он с ним умеет.

За детиной, след в след и едва поспевая, шла… Да какой там шла? Еле ковыляла девушка в фетровой, с опущенными полями, шляпке, в длинном синем салопе, поверх которого был надет элегантный меховой жакет «под-котик». И в неожиданно светлой юбке до пят. С многочисленными оборками, количество которых явно указывало, что юбок-то там – ого-го! С виду – чистая курсистка.

Девушка выбивалась из сил, таща огромный фибровый чемодан с массивными замками и основательно обитый железом по углам. Судя по всему, чемодан был тяжеленный - она поминутно перекладывала его с руки на руку. Потом пыталась тащить уже двумя руками и перед собой, но тот нещадно бил её по коленкам. Тащила обеими же руками и по сторонам, но путалась в ногах, сбиваясь с хоть как-то протоптанного пути в самую грязь. Мокрые, грязные и оттого отяжелевшие подолы колотили её по непривыкшим к подобным испытаниям девичьим ногам и на лице её застыла му́ка. Да и чемоданом-то она всё больше по грязи елозила, чем в привычном понимании несла. Но она истово, изо всех сил стремилась вперёд, не выпуская из виду студенческую тужурку. Что за надежды она с ней связывала? Да никаких таких в женском понимании надежд – выжить бы, да и всё.

Наконец она тяжело плюхнула чемодан в грязь, обессилено закрыла лицо руками и плечи её мелко затряслись. Детина, сделав с десяток шагов, оглянулся. Так, для порядку. Но, увидев остановившуюся спутницу, смачно выматерился и медленно побрёл к ней, на ходу вынимая кисет. Но тут он встретился глазами с верховыми на холме…

Нет, тот, что на гнедой, и внимания-то его не привлёк – он вообще выглядел «своим» для бредущей толпы. А вот второ-о-ой..! Этот одним видом своим заставил «студента» мгновенно насторожиться – глаза его сузились, и он заспешил к курсистке, торопливо засовывая кисет обратно. Подбежав, «студент» легко забросил карабин за спину и, перестав придерживать левой рукой мешки, подхватил ею чемодан. Правой же, с силой оторвав руку девушки от лица, он потащил её за собой - в сторону уходящей вдаль «профессорской» телеги. Девушка, напряжённо вслушиваясь в его слова, поминутно оглядывалась на верховых и на заплаканном лице её стала проступать всё возрастающая тревога, пока, наконец, над по-бабьи приложенной ко рту ладонью не наполнились ужасом её глаза. И «студиозы» со всех ног, насколько позволяла кладь, припустили вперёд, обгоняя попутчиков.

- Дезертир? – нервно спросил первый верховой.

Второй издал едва слышный, полный сожаления вздох, и чуть помедлив, ответил уклончиво:

- Всё может быть… - и напряжённо замер. Но спутник его глубоко задумался, и обладатель вороного жеребца позволил себе вздох вторичный – уже облегчения.

В самом деле, всадник, ловко сидящий на вороном красавце, в бредущую низом толпу не вписывался никак. Он вообще ни в какую толпу, символизирующую собой разброд и отсутствие всякой организации, не вписывался. Напротив, этот человек являл собой образец собранности, порядка и жёсткой воли. И это было буквально «написано» у него на лице - ужасным, бугристым, и в то же время прямым, как стрела, шрамом от сабельного удара, тянущимся через левую бровь и аж до левого угла губ.

Смуглое лицо. Горбатый, с широкими крыльями и глубоко вырезанными ноздрями, нос. Высокие азиатские скулы над будто ввалившимися щёками. Пытливый, с прищуром, взгляд из-под густых, почти сросшихся бровей, который ему… не удавался теперь вовсе – грубые, неумелые швы, наложенные по скуле, кожу под левым глазом собрали в перемежающиеся в шахматном порядке бугры и оттянули книзу вечно красное теперь, никогда не отдыхающее веко. Коновал, шивший ему рубец, всё цокал языком, восхищаясь ювелирным ударом немецкого драгуна: «Всего располосовал, шельмец, а?!! А глаз – целый..! Целый глаз-то!!!». И свёл на нет всю филигранную немецкую точность российской безграмотностью своею – верхнее веко, всё в спайках, было так же стянуто под рассечённую бровь швом ещё менее умелым. Но бровь заросла и шов стал угадываться лишь по изогнувшимся «птичками» лобным морщинам, да по седым, как снег, белым бровным волоскам, отросшим по уродливому шву. Щуриться теперь выходило лишь на правый глаз, поневоле смотря на мир всегда широко раскрытым, чёрным, а оттого кажущимся чуть безумным, левым. С полгода изматывающей бессонницы подсказало решенье – высыпаться получалось, лишь нахлобучив папаху на самые глаза.

Бугры ж на скуле прочертили вертикальную, «мужскую» складку по щеке и чуть приподняли в вечной ухмылке верхнюю губу, изломав иссиня-чёрный, казачий ус. И тоже с прядкою седых волос, в которых шрам и терялся. Вынужденная ухмылка хищно и тускло поблескивала парой золотых зубов – «тройка-четвёрка», как их «окрестил» дантист-еврей. Прибавить к этому крепкий, раздвоенный подбородок, черный чуб крупной волной и неожиданно рано поседевшие виски, и - портрет готов.

Одет был всадник в ворсистую, солдатского шинельного сукна черкеску, длинную до пят и обшитую по бортам чёрного шёлка тесьмой. Этой же тесьмою были обшиты и вставки, вшитые «снутри» по обеим сторонам груди и напоминавшие собой пару треугольных щитов, вытянутых к той их вершине, что книзу - на манер лейб-казачьих. Только вставки эти, как и широкие обшлага черкески, были уж из сукна чёрного, тонкого и благородного – видимо, из отреза на шинель офицерскую. И, скорее всего, флотскую. Из газырниц того же серого солдатского сукна, что были нашиты по «щитам», выглядывал, к удивлению, полный набор газырей. Роскошных..! Серебряных. И к удивлению не то, что серебряных, а то, что по лихим нынешним временам всадник сумел сохранить полный их набор.

Вообще чёрного цвета, в сочетании с серебристым «приборным», в облике всадника было в избытке. Чёрный бешмет и чёрный же, отделанный по швам серебристым гарусным шнуром, башлык с длинными лопастями, перекрещёнными на груди и заправленными под пояс – «при деле» казак. Тем же шнуром крест накрест украшено было и черного сукна донышко папахи. Тонкий, чёрной кожи наборно́й пояс был уже отделан серебром натуральным – весь в ажурных клёпках и с ажурной же выделки кольчатыми наконечниками многочисленных подвесок. Что совершенно меркло перед украшением главным – богато убранным кавказским кинжалом. В серебре от навершия рукояти до изящно сужающихся книзу ножен, он был сплошь покрыт священными сурами Корана изумительнейшей чеканки. Под стать ему была и шашка. На плечевой, чёрной же с серебром перевязи, она просто поражала шириною своих ножен – чёрной лакированной кожи с серебряными накладками во множестве, которые, казалось, скрывают, по меньшей мере, турецкий ятаган. И лишь рукоять без гарды да шитый серебряной канителью темляк говорили о том, что оружие это вполне привычное - добрая кавказская кавалерийская шашка. Хотя и весу, по всему видно, изрядного.

Роскошь амуниции дополняли чуть выглядывавшие из-под полов черкески серебряные шпоры, скорее всего наградные – уж больно не вязался сей пижонский шик с обликом бывалого казака. На них «плац-парадный» вид и кончался, уступая место практической сметке человека, воюющего уж более шести лет. Ибо рядом со шпорами сверкали до блеска начищенной сталью, выбранные аж до сёдельных крыльев, стремена. Вся сбруя вороного тоже была чёрной. Из кожи добротной, мабутной, тщательно прошитой в крепежах и стальными же клёпками усиленной. Вот только простое, веками создававшееся оголовье казачьей седловки всадник позволил себе украсить клёпками чисто декоративными. По пять штучек в ряд по наморднику, по щёчному да суголовному ремням. И по поводьям – тоже по пяти штук с обеих сторон. С седлом же всё было совсем просто. Седло было без подперсья и на чёрной коже его сбора сверкали металлом только пряхи подпруг, вьючных и перемётных ремней. Едва выглядывавшие лу́ки деревянного и ничем не обшитого арчака́ были до матового блеска отполированы самим седоком. Удивляло другое – туго набитые перемётные сумы позади всадника и прилаженная между ними, поперёк седла, скатанная бурка – мохнатая, некогда белая, а сейчас порыжевшая вся. И тщательная шнуровка также туго набитых перемётных кобу́р. Создавалось впечатление, что вот прям сейчас, с места хлестнёт он жеребца нагайкою, да и уйдёт походом за сотни вёрст, ни в чём в дороге нужды не испытывая.

Через левое плечо, крест накрест с шашкою, была ещё перевязь – рыжей кожи, кое-где потрескавшаяся, и оканчивающаяся на правом бедре такой же рыжей, в пятнах да трещинах, револьверной кобуро́й. А на плечах красовались ровнёхонькие, видать, со вставками, шитые серебряной канителью пристяжные погоны в один просвет. И ничего на них боле – есаул. Из терцев? Кубанцев..?

И только чёрно-красный, с нашитой на нём волчьей оскаленной головой, ударный «корниловский» шеврон на рукаве, да прихваченная по углам волчья папаха безошибочно указывали – шкуринец.

- Куда они идут..? – спросил первый, и в вопросе его почудилось нечто щемящее. Тоскливо-щемящее…
- Эти..? Эти, видимо, на Форос, - чуть замявшись, отозвался есаул. И после ещё заминки добавил, - Хотя чуть правее б надо…
- «Эти»? – перебил первый, - А что, есть и другие?
- Есть, - есаул привычно кривовато, и оттого едва заметно улыбнулся неосведомлённости спутника, - Все, кто позади нас… - он обернулся, быстро, придирчиво осмотрел балку, и, видимо, вполне удовлетворённый, коротко кивнул своим мыслям и продолжил, - вплоть до приморских поселений западного побережья… двигаются, главным образом, в направлении противоположном. На Севастополь. Но и в Балаклавской бухте скопление отмечено. Есть отчаянные головы, что и к мысу Херсонес подались…
- Смысл? – быстро спросил первый.
- В надежде на греческие шаланды…
- И это… возможно? – в голосе первого прозвучало странное изумление.
- Возможно…- есаул бросил на собеседника быстрый взгляд, пытаясь понять, есть ли в его интересе скрытый, невысказанный пока смысл, - Пока возможно. В районах севернее Ахтиара отмечено массовое перемещение гражданских лиц к западному побережью. До Евпатории аж… Шаланды каждую ночь чуть не флотилиями отходят.
- Куда?
- Так ведь невелик выбор-то. Румыния. Болгария… что менее вероятно.
- И дезертиры? – нервно спросил первый.
- И дезертиры, - на этот раз абсолютно спокойно ответил есаул.
- Да-а-а…- загадочно протянул первый. И не менее загадочно продолжил, - Пока возможно…

Несколько мгновений пронаблюдав за текущим внизу людским потоком, он стряхнул с себя оцепенение и, вытащив плоскую металлическую коробочку, служившую, как оказалось, портсигаром, стал в ней ковыряться, приговаривая:

- Тэк-с… Что мы сегодня курим? Ага, ага… - выбросив две подряд совсем высыпавшие папиросы, он попытался продуть третью, выкинул и её, закурил, наконец, четвёртую и, прищурившись на мундштук, продолжил явно дурачась, - Папиросы «Фру-Фру» товарищества «Лаферм»… Преле-е-естно..! - и хохотнув собственной шутке, протянул портсигар есаулу, - Рекомендую, Роман Андреич – в шесть копеек десяток!
- Нет, благодарю Вас.
- Да? Как угодно-с… – будто озадачился первый, но тут же заговорил тоном капризничающего ребёнка, - Роман Андреич! Ну, скажите же Вы уже, Бога ради, этому болвану Колоде́́, чтоб папиросы набивал, как следует! Чтоб с запасом… В натяг чтобы… Это же чёрт знает, что такое..!
- Ваше превос…
- Бросьте! – вдруг резким шёпотом в мгновенно охватившем его раздражении отрезал первый, - Бросьте, Роман Андреич. На Николу зимнего все, поди, в одной очереди… у одного дувала встретимся. За лепёшкими! – намеренно коверкая, неожиданно выкрикнул он всё так же резко. А помолчав, вдруг не менее резко, сухо и неприятно расхохотался, - А на Рождественские – за требухой бараньей..! Разговеемся, а?!!

И обратил к есаулу влажные, чуть навыкате, небесной голубизны и абсолютно не смеющиеся глаза. Такие глаза на Руси бывают лишь у святых… да у горьких пьяниц. И в резком контрасте с голубизной той на есаула глянули два огромных, как отверстия стволов, замутнённых зрачка. «Господи-и-и..! Когда успел-то?», - промелькнуло у того в голове, и собрался уж было заговорить, как взгляд собеседника стал безразличен и тускл - он снова погрузился в свои глубокие и безрадостные раздумья.

Спутник есаула являл собой полную противоположность, сам с собою, видимо, находясь в полном согласии. Налицо была даже некая гармония: внешний вид его, непрезентабельный до крайности, абсолютно соответствовал перепадам в его настроении - от замкнутой меланхолии до лихорадочной, слегка истеричной даже, возбуждённости.

Гнедая его, да, великолепна была. Ухожена. Собрана под отменной сбруей драгунской седловки, что, так же, как и у есаула, добротно сработана была из отличных, слегка оранжевого отлива, кож. Пряхи же, мундштучные прави́ла, снабжённые понизу ещё и изящной цепочкою, стременные дуги, кольца с проушинами, подвижны́е шлёвки и прочая, прочая и прочая - напротив, металла были чернёного. Что при обилии ременной сбруи драгунского оголовья - какой ни возьми, всех по паре ж! - украшало его чрезвычайно. Да и седло тут было иное: с мягкой кожи ленчиком, надёжно пришитым к кованным прочными дугами лу́кам, с сёдельными подушками, без всякого походного перемёта, с подперсьем и даже с искусно плетёною шлейкой, мягким о́гоном обвивающей заботливо чёсанный хвост – будто на прогулку сёдлана!

Но вот пу́тлища стременные были ниже некуда, а потому, едва дотягиваясь до самих стремян мысками зеркально вычищенных сапог, в щегольском седле восседал всадник - мешок мешком! Он умудрялся и донельзя откинуться спиною к задней лу́ке седла, и одновременно низко ссутулиться плечами над лу́кой переднею. Одет был в расхистанную, с зябко поднятым воротником, но застёгнутую почему-то лишь на нижнем крючке, длинную кавалерийскую шинель. Солдатскую, «собачей шерсти», как звали её сами рядовые за мохнатое сукно. А потому до́лжную быть такой же ворсистой, что и есаулова черкеска. Но шинель была видавшей виды настолько, что ворс давно уж скатался многочисленными катышами, а то и истёрся совсем. То тут, то там - по полам, рукавам и спине - угадывались порыжевшие пятна подпалённого у костров сукна. Левой рукой всадник нервно перебирал туго выбранные поводья, а правая была глубоко засунута за отворот шинели - где-то там, у самого живота - над единственным застёгнутым крючком. И оттуда торчал тонкий, упругий и длинный, изящной оплётки английский стэк, видимо, заменявший неряшливому кавалеристу плётку. Ни поясного ремня, ни портупейной амуниции при нём не было. На голове сидела плотно и чуть на глаза серая, общевойсковая фуражка с мягкой тульей и без каркасной пружины. Что за шесть лет войны стало куда более привычным, чем её наличие. С маленьким, ушитым козырьком некогда лакированной, защитного цвета кожи, да с такой же кожи ремешком тренчика. И только репейка кокарды, общевойсковой же, но из вконец почерневшего серебра напоминала о былых привычках гвардилье́ра. Ныне, похоже, подзабытых основательно. Лицо его, абсолютно невыразительное, казалось безвольным из-за округлого и мягкого, хоть и с ямочкой, подбородка, и из-за нелепого и абсолютно ненужного на нём украшения – усишек светленькой щёточкой, подстриженных по союзнической - «a-la military moustache» - моде. Вот только глаза… Пустые, навыкате, небесно-голубые глаза, которыми он, казалось бы, абсолютно безучастно обозревал сейчас бредущую по грязи толпу. Да вспыхивающий время от времени огонёк папиросы в углу рта, будто отмечая вспыхивающие мысли в его мозгу – одна другой чудовищней и страшнее.

Довершали образ его кавалерийская шашка и погоны. На простеньком, тоненьком ремешке плечевой перевязи висело… Золотое Георгиевское оружие! С гравированной по гарде надписью «За храбрость», с малым эмалевым крестом Ордена святого Георгия на эфесе, и с рукоятью, украшенною Георгиевским же темляком.

Погоны же были самые простые – солдатские, грязно-зелёного сукна, кое-где отпоровшиеся уже, и так вытертые ремнями плечевых амуниций, ружейных перевязей и полевых сумок, что на них еле угадывались от руки, химическим карандашом нанесённые… генеральские зигзаги и треугольник генерал-лейтенантских звёзд. Причём те пары звёзд, что поперёк погон, нарисованы были вполне прилично. Третьи же, что и образуют вершинку генерал-лейтенантского треугольничка – расплывшиеся какие-то. И обе – ну, вкривь и вкось..!

Тогда, в апреле девятнадцатого, корпус атамана Шкуро не выходил из боёв, а начальник штаба его и командир одной из его же бригад, ещё полковник, лежал в жару с тяжёлым ранением в живот. Его высокопревосходительство Верховный Главнокомандующий Вооружёнными силами Юга России генерал Антон Иванович Деникин лично прибыл на позиции, чтобы вручить новоиспеченному генералу двухзвёздные погоны генерал-майора. А по весне в Таврии не до шинелей как-то. Тем более, что вскоре наш герой принял дивизию, с головой погрузившись в подготовку десантов на Николаев и Одессу. Конечной целью которых была Москва. Десанты, блестяще проведённые, заняли генерала, что называется, по горло: он громил всех – красных, зелёных, «жовто-блакитных» петлюровцев, махновцев, перемерявших все цвета, включая и белый… Всех! Взяв под контроль всё днепровское правобережье причерноморья.

И не без потерь… Среди которых был и личный генеральский обоз со всем вещевым аттестатом – огрызаясь уж снискавшему успех десанту, красные всадили снаряд точнёхонько в ту баржу́, на которой всё это барахло и перевозилось.

А по осени, в Одессе, вспомнила про шинель добрый ангел нашего генерала Ниночка Нечво́лодова. Кубанцы притащили в штабной вагон растрескавшийся и дребезжавший рояль, и под аккорды модного ноне шансонье мсье Вертинского стали в пьяном угаре судить да рядить, как бы обустроить к зиме всеми обожаемого генерала. Уж порешили было срочно, не позже, чем к утру, сшить, и стали посылать за евреем-портным. Понятно, штаб-ротмистра Ростопчина́ – кого ж ещё-то? Вертинского вон разыскал, а уж портного-то – раз плюнуть! Но тут прозвучало предложение притащить и золотошвеек заодно: самое главное-то - погоны-то? Взамен утраченных..? И по тому, как загорелись при том глаза казачьих офицеров, Ниночка, Нина Николаевна Нечво́лодова, сразу же поняла, что не видать генералу ни шинелки, ни погон… Ни к утру, ни ещё когда. И она решительно прошла в их с генералом апартаменты, вернувшись оттуда с бережно хранимой в денежном полковом ящике солдатской кавалерийской шинелью.

Весной того же года она, Ниночка, унтер-офицер Нечво́лодова, «юнкер Никиток», вытащила на той шинели своего «ещё полковника» за околицу села, стоявшего у Ак-Монайских позиций - с тремя пулемётными пулями в животе. И укутав в ту же шинель, взвалила на коня и вывезла к своим прям из-под носа ворвавшихся в село красных.

Шинель была тут же признана счастливою, за что немедленно выпили. Затем, смахнув со штабного стола пустые бутылки и кокаиновую пыль, за него усадили полкового писаря урядника Байстренко – погоны рисовать. И тот, под хохот и нескончаемые тосты с блеском выполнил порученное. А штаб-ротмистр Ростопчи́н предпочёл, по своему обыкновению, незаметно исчезнуть – как бы ещё куда не послали…

В двадцатом, не допустив красных в Крым и став Начальником его обороны, а затем и Главнокомандующим всех крымских войск, генерал тяжело пережил самоустранение Антон-Иваныча Деникина, так и не оправившегося от неудач на Кубани, закончившихся бездарным новороссийским бегством. Но более всего Деникина угнетала далёкая смерть его давнего и верного сослуживца, генерал-лейтенанта Владимира Оскаровича Каппеля, послужившая трагическим венцом всему Белому делу в Сибири – делу адмирала Колчака, которому, как Верховному Правителю России, войска Деникина с верою присягнули. И Антон Иванович подал прошение об отставке.

Однако нашему генералу особо переживать было некогда – он «держал фронт». Фронт, его же усилиями и созданный. Сутками напролёт, осунувшийся, бледный, с маниакальным блеском в глазах, носился генерал с двумя сотнями кубанцев вдоль линии фронта. От западного побережья Крыма до восточного. Беспощадно, десятками, сотнями вешая дезертиров, мародёров, бездарных командиров и горлопанов-самостийников. И наводя порядок на передовой. И фронт стоял. Стоял фронт-то!

В числе последних своих распоряжений Деникин, под занавес так сказать, представил его к званию генерал-лейтенанта. А взамен тому пришёл Врангель. Врангель, что уж успел прослыть завсегдатаем в военных миссиях союзников, и который в тех миссиях «всё предвидел, всё знал и обо всём всех предупреждал». Там и решили…

Нет, представление Врангель утвердил. И подписал даже. Вскоре, однако, снова назначив генерала Командующим корпусом. Фактически тем самым от главнокомандования-то и отстранив. Понимая, видимо, что, кроме Крыма-то, теперь ни черта и не осталось. А, стало быть, будет с него, с Крыма-то, и одного Главнокомандующего – Верховного!

Потому третью генеральскую звезду «обмывали» уж и́наче. Нет, пили, конечно. Много по обыкновению. Но - тупо, угрюмо и зло. А «погоны рисовать» усадили, вместо зарубленного красными Байстренко, Матвея Колоду́ – нечеловеческого роста и нечеловеческой силы же неуклюжего и косорукого вахмистра. Тот, высунув язык, промучил всех до утра, а когда представил результаты своего труда, единогласно решили погоны обмыть фактически, плеснув на каждую звезду по полстакана самогону – хуже-то всё равно уж не будет.

Так и осталась шинель при генерале памятью-талисманом о «деле при Ак-Монайе». И ещё кое что осталось – гноящаяся, незаживающая никак фи́стула от одной из тех пуль, мучения ему доставляющая адовы. Он уж давно отказался от портупейного снаряжения, да и от поясных ремней вообще, перейдя на помочи под наглухо закрытые кителя. И всё равно каждый шаг, каждый неловкий поворот его отзывался во всём теле болями невыносимыми. А уж в седле-то – хоть волком вой..! Только одно средство забыться на время от пожиравших его мучений и оставалось – водка. Водка… ну, и ещё кой какие излишества.

Всадники уже долго стояли на краю холма. Волоски волчьей папахи и черкески есаула, будто жемчужной россыпью, усеяны были микроскопическими капельками воды от промозглого, влажного и стылого ветра крымских степей. А на шинелешку генерала вообще смотреть было страшно…

- Яков Александрович…
- Во-о-от… Умница, Роман Андреич, - внезапно повеселел с чего-то только что глубоко задумчивый генерал и, широко улыбнувшись, дурашливо вопросил, - Чего изволите?
- Яков Александрович, зачем мы здесь?
- Зачем..? – генерал посерьёзнел мгновенно. Долго молчал. И, сплюнув потухший окурок, ответил. Ответил спокойно, размеренно - поучающее будто. Но видно было, что спокойствие это ему стоит всех его душевных сил, - Мы, изволите ли видеть, дражайший мой Роман Андреич… дорогой Вы мой боевой товарищ… не позволяем русскому солдату погоны его замарать. Дело наше замарать… которому уж три года, как служим. А, в самом деле-то, жизнь которому свою посвятили. Жизнь… Всю. Вы. Я. Поручик Лацис. Лейтенанты Штаубе и Бронзовский. Сотники Кордонный и Бартеньев. Штаб-ротмистр Турчанинов. Ротмистр Ростопчи́н… Григорий Антоныч. Да мало ли таких? Кроме нас-то..?
- Да ведь всё ж катится в тартарары..! И Вам это, как никому, известно…
- Неизвестно! – вспыхнул генерал, мгновенно перейдя на угрожающий шёпот, что в его устах был опаснее всякого крика, - Ни черта мне теперь неизвестно!!! С августа не у дел… Что фронт? Где..?
- Не могу знать… Яков Александрович. Прибытие ротмистра Ростопчина́ всё должно разъяснить, - глухо ответил есаул, и в его голосе прозвучало плохо скрытое беспокойство.

Генерал, чуть поморщившись, резко обернулся к нему и несколько мгновений пристально смотрел тому прямо в широко открытый левый глаз – встревоженный, воспалённый, весь в пятнышках полопавшихся сосудов, измученный ожиданием глаз. Затем с усилием выпростал руку из-за отворота шинели и, чуть дотронувшись до рукава есаула, мягко произнёс:

- Роман Андреич… Я знаю, что ожидание Ваше прибытия Григорий-Антоныча менее всего связано с разъяснением диспозиции нашей… - есаул сделал протестующий жест, но генерал с нажимом уже положил ладонь на державшую поводья руку есаула и продолжил, – и стесняться тут нечего. И беспокоиться нечему. Судьба Настасьи Дмитревны сейчас в руках Григорий-Антоныча. А значит, это счастливая судьба – уверен в этом и мыслей других не допускаю. Возьмите себя в руки… И успокойтесь - Вам отлично известна щепетильность Григорий-Антоныча в выполнении поручений… характера приватного, так сказать, - ободряюще рассмеялся генерал.
- Ротмистра Ростопчина́… Его… - есаул пожевал губами, подбирая верные, подобающие случаю слова, и с сомнением произнёс, - Он… В розыске он… Нашей же контрразведкою...
- Да его по обе стороны фронта, как хлеб, ищут..! – с жаром воскликнул генерал. И закончил уверенно и убеждённо, - И не найдут никогда.

…Осенью девятнадцатого дивизии генерала, исключительно для пущей важности преобразованной, а на деле переименованной лишь, в корпус, сопутствовал успех – корпус громил Махно по всем направлениям. Причём громил так, сделав визитною карточкой тактики своей исключительно ночные рейды, что заодно отбросил за Днепр и шлычников Петлюры. А его Галицкая армия вообще предпочла за благо перейти на сторону белых и влиться в генеральский корпус. Не надолго, правда. Но лёгкость, с какой украинская сторона меняла свои знамёна, к тому времени уж удивления не вызывала.

Так вот. В кошмаре и сутолоке тех боёв генерал получил письмо. От родных. Ввергнувшее его в глубочайшую депрессию. Нет, это был всё тот же лихой и искусный в своём деле командир, но он подолгу теперь обходил передовые линии в абсолютном одиночестве. Огня красных будто и не замечал вовсе. Пил больше обыкновенного. Но из мрачного состояния не выходил. И молчалив стал необычайно. По грустным, часто заплаканным, глазам Нины Николавны офицеры его понимали, что письмо то – по сути ультиматум. И генерал, видимо, очутился перед выбором тяжким и не ко времени.

…С венчанной женой своей, женой перед Богом и людьми, отношения у генерала не сложились. Выпустившись из Павловского училища в Лейб-гвардии Финляндский полк, молоденький гвардильер без памяти влюбился в Сонечку – в единственную дочь своего полкового командира, Его превосходительства генерала Владимира Аполлоновича Козлова. Та ответила взаимностью. И через год после того, как за плечами гвардильера уж и Академия Генерального штаба была, дала согласие на брак. А ещё через год прикусила с досады губку – закончить-то Академию муж закончил, но совершенно случайно для себя Софья Владимировна выяснила, что в списках офицеров, к Генеральному Штабу причисленных, дражайший супруг её вовсе не значился. А, стало быть, прощай, блестящая мужнина армейская карьера! Да и самой Софье Владимировне в обществе семей высших офицеров Империи, видимо, не блистать. Всё, жизнь в браке для Сонечки кончилась, ибо что может быть дальше? Сплошные разочарования только..!

Последняя вспышка супружеской привязанности случилась, как ни странно, благодаря началу войны. Нет, всё это, конечно, ужасно… и крайне неприятно… и неудобно… Не в Петербурге… Видимо, вообще какая-нибудь страшная даль и глушь..! Но муж… э-э… как человек военный… э-э… просто обязан… выступить… на защиту трона… э-э… и… православного Отечества нашего!

Результатом той вспышки явилась очаровательная Верочка, родившаяся в пятнадцатом году. И муж - не приехал!!! Он, видите ли, не смог..!

То же, что происходило с супругом с семнадцатого года, в голове Сонечки не укладывалось вовсе. К лету прибыл с фронта с назначением полковым командиром лейб-гвардии Московского полка. С полковыми квартирами здесь же, в Петербурге. Казалось бы, всё устраивается. И карьера при новой власти, глядишь, сложилась бы, лучше некуда. Так нет же - он, находясь в столице, умудрился так испортить отношения с этой новой, с либеральной уже властью, что был даже арестован! Ему, видите ли, срочно понадобилось в Москву..! У него полк – Московский, а ему в Москву понадобилось.!! К какому-то там Корнилову!!! А в городе, по всеобщему мнению, вот-вот должны были случиться какие-то беспорядки. И это при всём том, что он на каждом углу уверял, что Верочку просто обожает. И всячески это демонстрировал! Комедиант..! Лицемер!!! И что вы думаете? Беспорядки случились, но он-то? Он-то всё-таки уехал..! И уж три года, как нет его!!!

…В ноябре девятнадцатого корпус, посаженный в невинные с виду железнодорожные составы, с разных путей неторопливо втянулся в екатеринославский, крупный и разветвлённый, железнодорожный узел. И начался - молниеносный десант! До подхода бронепоездов блестяще поддерживаемый четырьмя артиллерийскими расчётами прямо с железнодорожных платформ – по два орудия на платформу под командованием штаб-ротмистра Ростопчина́ и поручика Турчанинова. Взявшие в обхват город казаки довершили дело – махновские тачанки, кто уцелел, разлетелись и сгинули в приднепровских степях. Екатеринослав был взят.

А на следующий день пропал Ростопчи́н. Он и полковой лекарь Лозовский. Слегка встревожились, но значения не придали – Ростопчи́н и ранее пропадал куда-то по своим делам, но неизменно объявлялся и исчерпывающе удовлетворял проявляемый к отлучкам интерес. Но на третий день, перепроверив потери, розыск начали всерьёз. Отсутствие Ростопчина́ ещё и потому вызывало нехорошие сомнения, что появление его в дивизии каких-то пару месяцев назад тоже случилось при обстоятельствах престранных.

То, что Лозовский мог быть силою увезен махновцами, вполне допускалось – врач, он для всех врач. А вот со штаб-ротмистром тут не складывалось: у Махно на «золотопогонников» патронов не тратили – рубили так. Ушли? По сговору..? В пышных торжествах по взятию города, попойках на всю Кудельную неделю, молниеносных рейдах по Приднепровью и непрерывных стычках с противником неделя и прошла. Генерал, скрепя сердце, отдал было распоряжение подать обоих в контрразведку дезертирами, но… Но тут неожиданно воспротивилась Ниночка, «юнкер Никиток», и была немедленно заподозрена в знании обстоятельств дела. Та упорно отказывалась, выдвигая в своё оправдание один-единственный аргумент – ты, Яша, Григорий-Антоныча который год уж знаешь. И знаешь, как верного присяге офицера и человека честного и в высшей степени порядочного. И как тебе такое про Григорий-Антоныча вообще могло в голову-то прийти?!! Интереснее всего, что сама-то Нина Николавна штаб-ротмистра те самые два месяца и знала всего.

Но от неё отстали. Тем более, что перспективы открывались грандиознейшие – генерал в лихорадочном возбуждении обдумывал, куда развивать успех – на Киев по Днепру, или, форсируя его, на Харьков, Белгород, Орёл… А что? Махно смог, а я – нет?!! А та-а-ам… Тула. И вот она – Москва! И хотелось зажмуриться от этого наваждения, потому что голова кружилась сама собою..!

В непрерывных боях корпус нёс потери и неумолимо терял наступательный порыв. Красные, оправившись от рейда генерала Мамонтова по своим тылам, теснили корпус всё ощутимее. Галичане сбежали давно. Как и пришли – все до единого. Каждый человек был на счету, а особенно – человек толковый. А если он ещё и толковый артиллерист, то и вдвойне от того – Ростопчи́н никак не шёл из головы. Генерал забрасывал Ставку телеграммами о подкреплениях. Или хотя бы о сведе́нии своего корпуса с корпусом генерала Промтова, действовавшим тут же, в правобережье.

И вот – только-только Святки начались - из Ставки приходит приказ, приведший генерала в бешенство – отступать на Крым. Стало ясно, что кубанская экспедиция провалилась и развивать успех просто нечем. Но и отступать-то придётся силами распылёнными, не собранными в кулак – корпусу Промтова направлением отхода была предписана Одесса… Тупость..! Тупость и бездарность!!! Стало ясно также, что основу крымской обороны составит именно его, генерала, корпус – до крайности истерзанный и измотанный в боях. И ещё кое-что стало совершенно ясно – в удержание Крыма подобными силами в Ставке не верит никто. И для генерала наступил звёздный час – не до штаб-ротмистров стало.

В начале января, как раз на заседании совета обороны Крыма, когда генерал, вот только что, лично, едва не расстрелял начальника железных дорог инженера Соловьёва, объявившего постройку ветки с Джанкоя на Перекоп авантюрою и делом совершенно невыполнимым, генералу доложили, что «в Кочкара́х казачки шлычника спымали. Видать, сановный…». Как бы там ни складывалось теперь у Петлюры с красными, дважды предатели генерала не интересовали даже парламентёрами. Тем более, что вид наведённого нагана тут же обнаружил нового начальника дорог, инженера Измайлова, готового на всё. Доложившему «за шлычника» генерал коротко бросил «расстрелять!» и убыл на Джанкой, где работа уж кипела. Нашлись даже целые, готовые к укладке участки полотна..! Их снимали с ненужных теперь в таком количестве бронепоездных ходков - корпус отбил у красных при отступлении аж восемь бронепоездов, большей частью отправленных ныне за ненадобностью в тыл.

И там, к удивлению генерала, ему доложили о петлюровце снова – «грить, от Скадовска на вёслах шол… Вас требоваить». От Скадовска до Кочка́р - на веслах? Это серьёзно…

- Ко мне его… В Армянск. Там - ждать.

Странно, но «спойманный» шлычник в окружении казачьего конвоя вовсе не выглядел пленным – напротив, вся живописная группа доброжелательно делилась табачком, то и дело взрываясь хохотом. Генерал приказал «ввести», оставшись у окна. Позади хлопнула дверь, и деланно-низкий, певучий с переливами голос, произнёс:

- Здрасту́йте, пане генерале! Радий бачити Вас… Яков Александрович!

Генерал резко обернулся. В дверях стоял заправский петлюровец – синий, без пуговиц, жупан на крючках, подпоясанный несметное количество раз обёрнутым кушаком и с широченными полами. Ниже – не менее широченные, чёрного переливчатого шёлка шаровары. Ещё ниже – густо смазанные дёгтем сапоги. На голове, на самые глаза – высокая, благородной каракульчи папаха с таким шлыком, что кисть его свисала чуть не до пояса. Светлые, подковкой, усы – петлюровец. И петлюровец…сиял! Генерал подался вперёд, но в его донельзя выкаченных глазах светилось полное непонимание. Шлычник, продолжая улыбаться, стянул папаху, обнаружив гладко выбритую голову с небольшой, но ухоженной – завитою даже! – чупрыною…

- Ростопчи́н..?!! – глаза генерала налились бешенством, - Расстреляю…
- Ваше высокопревосходительство! – улыбка слетела с лица штаб-ротмистра, он заметно побледнел, подобрался и заговорил быстро, и всё быстрее и быстрее, чтоб успеть сказать, что-то важное, что-то, как ему казалось, могущее отвратить от него угрозу немедленной, физически ощущаемой почти, гибели, - Ваше высокопревосходительство, корпус Его превосходительства генерал-лейтенанта Промтова… Михал-Николаича… перестал существовать! Оставив под ударами превосходящих сил красных Одессу, он вынужден был отойти на соединение с войсками Его превосходительства генерал-лейтенанта… Бредова… кхы… Николай-Эмилича… кхы-кхы… И вся группировка… интернирована… поляками…- штаб-ротмистру уже не хватало дыхания и он, поспешно переведя дух, закончил, затихая, - Поляки решают вопрос об эвакуации их в Крым, - и замолчав на мгновение, едва ли не взмолился, - Ваше высокопревосходительство! Они вполне могут… в Ваше ж распоряжение… поступить..!
- А-а-а…- голос генерала понизился до зловещего шёпота, - Так Вы в разведке были-с..? Де-зер-тир, - четко и раздельно проговорил генерал и звонко выкрикнул, - Конвой!

Но ещё до того, как застучали по коридору сапоги конвойных казаков, в комнату влетела Ниночка Нечво́лодова и, плотно притворив за собой дверь, прижалась к ней спиной.

- Выйди…- прохрипел генерал.
- Нет! – Нина боролась с открываемой снаружи дверью, и с мольбою выкрикнула, - Ну, скажите же ему, Григорий Антоныч..!
- Отставить! – немедленно отозвался генерал, и шум в коридоре затих. Затем генерал перевёл испытующий взгляд на штаб-ротмистра и замер в ожидании.
- Ваше высокопревосходительство…- вид у штаб-ротмистра был самый жалкий, - Софья Владимировна…- глаза генерала округлились до неправдоподобия, - выехала… в Париж. Вот письмо..! – штаб-ротмистр, торопливо и суетясь, рвал подкладку папахи и, вытащив длинный, хорошей бумаги конверт, сделал порывистый шаг навстречу.

Совершенно остолбеневший генерал машинально принял конверт и, не глядя в надписанное, бросил его перед собой, тяжело, обеими руками опершись на стол и надолго опустив голову. Повисла пауза… Наконец вскинулся – резко и неожиданно – устремив на штаб-ротмистра ищущий, требующий и одновременно пугающийся возможного ответа, взгляд:

- Что Верочка? Она была больна…- спросил генерал, сам того не замечая, что приоткрывает тайну содержавшегося в том злополучном письме. И штаб-ротмистр, чуть поборов смущение от понимания этого, мягко, но как можно убедительнее произнёс:

- Вера Яковлевна совершенно здорова. И находится под неусыпным вниманием доктора Лозовского.

Генерал, чуть склонив голову набок, странным взглядом рассматривал Ростопчина́, и непонятно было, чего в этом взгляде больше – восторга, ужаса, му́ки или облегчения. Потом он торопливо сморгнул, чуть дёрнув подбородком, и глянул на штаб-ротмистра уж по-новому – что-то такое засветилось в глубине его глаз, что ободрённым тем, штаб-ротмистр торопливо добавил:

- Они уж в Париже… Вполне устроены…
- Вы… Вы были… в Париже..? – чуть задохнувшись от невероятности своего предположения, спросил генерал.
- Нет-нет! Что Вы, Яков Алекс-с-с… Ваше высокопревосходительство! – сам перепугавшись, уместно ли нечаянно вырвавшееся обращение в неясных пока обстоятельствах. Но генерал был спокоен, и штаб-ротмистр продолжил, - Никак нет. Софья Владимировна с дочерью, бонною и доктором Лозовским отправлены мною из Петрограда в сопровождении господ, которым я имею все основания всецело доверять… Да вот и донесение, что…- штаб-ротмистр кинулся было распутывать кушак, но остановленный протестующим жестом, закончил, - что предпринятая экспедиция завершена… с успехом. С полным успехом, Яков Алексаныч, - последнее было произнесено ещё с опаскою.

Генерал, продолжая рассматривать штаб-ротмистра, будто недоступное его разумению существо, но вызывавшее не опасение, нет – восхищение непонятностью своею, произнёс ти-и-ихо-тихо, для себя будто, и ни к кому конкретно не обращаясь:

- Вы были в Петрограде… И вернулись…- и вдруг сухо и по-деловому спросил, - Как Вы прошли?

Штаб-ротмистр раскинул и так широко расставленные полами жупана руки, и обессилено бросил их снова к бокам – мол, прошёл как-то. Но генерал и сам уж отмахнулся:

- А, впрочем, ладно – вечером у меня к Вам будет вопросов множество… А Лозовского-то… - генерал чуть заметно улыбнулся, - что? Силой уволокли?
- Силой, Яков Алексаныч, - повесив голову, с лукавым раскаяньем ответил Ростопчи́н, - Можно сказать, что и силою. Под револьвером. Но он не очень-то и сопротивлялся… стоически восприняв… грядущие парижские лишения.
- Та-а-к… А что, Григорий Антоныч, - и стало ясно, что лёд растаял – генерал спрашивал хоть и с недоверчивой, но с улыбкою, - так таки и на вёслах? От Скадовска на Кочкары́..?
- Никак нет-с… Яков Алексаныч. От Скадовска до Александровки – с контрабандистами. Под парусом. А уж от Александровки – да, на вёслах.
- А мне тут докладывают… - но вконец осмелевший Ростопчи́н даже позволил себе его слегка перебить:
- Я знал, Яков Алексаныч, что только подобного рода информация способна будет привлечь Ваше внимание.
- Мерза-а-авцы… - сладко потянул генерал, уже широко улыбаясь и переводя взгляд со штаб-ротмистра на Ниночку. Но вдруг осёкся как бы – до него стало доходить, что злополучное то письмо читал-то отнюдь не он один. И покачав головою, с абсолютно серьёзным выражением лица строго проконстатировал, - Ординарец Никиток… унтер-офицер Нечво́лодова… читает… личную корреспонденцию своего командира.
- Что ему в обязанность и положено, - с вызовом откликнулась та.
- Личную! Личную, унтер-офицер, - и Ниночка с обидой прикусила губу, - А, впрочем…- генерал задумался было, будто сердясь, но подняв глаза, не смог скрыть накатившей на него теплоты – бесконечной теплоты к этой маленькой и отважной женщине, - Впрочем… с сего дня доверяю… и приказываю… собственному ординарцу озаботиться разбором всей моей корреспонденции… за исключением грифованной и под сургучом - а то тех ещё дел наворотишь! Так вот - всей. Включая и личную, Никиток, - Ниночка вспыхнула и чуть прикрыла глаза. Генерал, вдоволь налюбовавшись ею, с весёлым лукавством добавил, - А там, глядишь, и вести её поручу… - и вдруг внезапно севшим голосом закончил, - С сего дня… и до гробовой доски.

Ростопчи́н не знал, как вести себя, боясь лишний раз вздохнуть – чувствовалось, что вот прям сейчас, на глазах его, рождается, быть может, большое человеческое счастье.

- Так, - голос генерала вдруг стал ворчлив и скрипуч, - Отдыхайте, Григорий Антоныч. Рано поутру Вы мне нужны будете. Очень. А сейчас… подите-ка отсюда вон. Оба!

И сияющая от счастья Ниночка вылетела в коридор. Штаб-ротмистр, щелкнув, с кивком головы, каблуками, собрался уж оборотиться к двери, как генерал глухо его окликнул:

- Григорий Антоныч…
- Да, Ваше высокопр…
- Спасибо… Спасибо Вам. Должник Ваш… сколь себя помнить буду должник, - и усталым жестом штаб-ротмистра отпустил.

Продолжение следует…

SSS®

Сообщение отредактировал Сергей СМИРНОВ - 4.6.2018, 18:58
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение

Ответить в данную темуНачать новую тему
1 чел. читают эту тему (гостей: 1, скрытых пользователей: 0)
Пользователей: 0

 



Текстовая версия Сейчас: 20.11.2019, 12:44
Rambler's Top100