Переводика: Форум

Здравствуйте, гость ( Вход | Регистрация )

2 страниц V  < 1 2  
Ответить в данную темуНачать новую тему
> "Безвинно....", Память о репрессированных
Игорь Львович
сообщение 21.6.2010, 4:32
Сообщение #41


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413




Лисянский М.

Алексей и Клава

Августовской ночью, между двумя и тремя часами, раздался настойчивый стук в дверь. В трехкомнатной квартире, в которой моя семья занимала одну комнату, этот стук уже ожидали. Наша комната была рядом с входной дверью, и я оказался первым возле нее.

У порога стояли они: один в форме НКВД со шпалой, второй с кубиками, третий — низкий и квадратный в штатском, а за ними мужчина из соседнего подъезда и женщина из нашего домоуправления. В лицо я их знал, но фамилии не помнил. Я молча отступил в глубь коридора. Они вошли.

— Вы — Овсянников?

— Нет, я не Овсянников...

В этот момент открылась дверь моего соседа. Ом был, несмотря на глубокую ночь, одет в знакомый серый костюм и черную косоворотку. Было такое впечатление, что он и не ложился спать. Его худощавое, чуть удлиненное лицо над воротом черной рубашки было белым, но совершенно спокойным.

— Я Овсянников.

Это был Алексей Ильич Овсянников, первый редактор ярославской молодежной газеты «Сталинская смена», где я в ту пору работал ответственным секретарем. Мы, по сути, не расставались ни днем, ни ночью. В редакции наши кабинеты были рядом, в квартире, выделенной в первые дни организации газеты, его семья занимала две комнаты, моя — одну.

Надо сказать, жили мы дружно, весело, небогато, но совсем не замечая своей бедности. В комнат; стояли железные кровати для взрослых и деревянные кроватки для малышей, столы, покрытые клеенкой, два-три стула да этажерки с книгами — нашим главным богатством. Да, забыл: еще у нас были узкие платяные шкафы, где сиротливо болталась кое-какая одежонка.

Конечно, наши молодые жены, как нам казалось, одевались неплохо, даже модно. Что-то и где-то добывали, сами шили и перешивали, а крепдешиновое платье, полученное по ордеру, считалось богатым и сверх модным. Мы же, мужчины, ни малейшего внимания не обращали на одежду. У ответственного редактора был давний серый костюм и темная рубашка-косоворотка, подпоясанная кавказским ремешком, у меня и костюма не было, я ходил в студенческих брюках, тоже в темной косоворотке, заправленной в брюки. Эти косоворотки мы называли несколько мрачновато «смерть прачкам».

Нам было не до одежды. Мы с увлечением работали, не щадя ни себя, ни времени, жили газетой и только газетой. Я, как ответственный секретарь, рассматривал на свет и пробовал на свой тогдашний вкус буквально каждую фразу, взвешивал, сокращал, дописывал, «обогащал» каждый абзац, каждую строчку, прежде чем отправить статью в набор. Редактор прочитывал ее дважды, сначала после меня, затем, когда подписывал очередной номер газеты в печать.

Тогда превыше всего, превыше призвания и талан-га журналиста, превыше дружбы и любви, ценилась бдительность. Наступил 1937 год. Каждый день на четырех страницах нашей «Сталинской смены» печатались разоблачительные статьи — и те официальные, которые передавали из Москвы (по радио) для всех газет в обязательном порядке, и наши местные материалы, в которых разоблачались областные и районные работники. Вокруг были вредители, шпионы, враги народа. И не дай бог, пройдет в газету неточная формулировка или искаженная фамилия кого-нибудь .13 партийных руководителей, тем паче — из вождей. Журналиста, допустившего любую, даже незначительную ошибку, могли не просто изгнать из редакции, но посчитать и вражеским пособником, исключить из партии или из комсомола; если же при этом «выявится» связь с «врагами», все дальнейшее — известно.

Город переполняли тревожные слухи, они ползли от дома к дому. Все чаще и чаще втихомолку перервались зловещие слова: «Вчера ночью арестован», вскоре эти слова заменило одно короткое — «взяли».

В редакции установилась напряженная и нервная атмосфера, открыто все обсуждать это боялись, но слово «взяли» все же врывалось в разговоры. Однажды при Овсянникове кто-то произнес «взяли» и прибавил известную фамилию секретаря партийного комитета «Красный Перекоп», и Алексей угрюмо произнес: «Прекратить разговоры».

Во всех организациях, на всех предприятиях шли собрания, где люди клеймили вчерашних товарищей и называли их «врагами народа». Несколько дней назад Овсянникова спросили в обкоме комсомола, чему до сих пор в редакции не было собрания вопросам, которыми живет вся страна. Редактор ответил: «Вы плохо читаете нашу газету» — на что заметили: «Газета газетой, а собрание собранием».

Как правило, мы с Алексеем уходили из редакции ночью, подписав мокрые оттиски сверстанных страниц газеты. В этот день мы освободились сравнительно рано, часов в девять вечера. Мы шли вечереющим зеленым Ярославлем, наполненным свежей волжской прохладой, через весь город, к проспекту Шмидта, где жили.

По обыкновению, говорили о сданном номере, о текущих газетных делах. Я напомнил о статье одного из секретарей горкома комсомола, с которым Алексей дружил. Статью Овсянников заказал лично и сам собирался ее забрать у автора.

— Сашу вчера взяли... Мне сказали в горкоме, в Ярославле раскрыта подпольная организация «Молодая гвардия». Сашу объявили врагом народа. В это невозможно поверить... Я знаю его с курских времен... Верю ему, как себе, как тебе, как Сталину!..

— Ты так и в горкоме сказал?

— Я был настолько ошарашен, что потерял дар речи, а когда пришел в себя, выдавил: «Этого не может быть».

— Алеша, а больше ты ничего не добавил?

— Я сказал, что пришел в горком, к Александру за статьей, которую он должен был написать для «Сталинской смены», а в ответ услышал: «Хорошенького нашел автора для своей газеты!»



* * *



Обыск был коротким. В шкафу, кроме одного выходного Клавиного платья, юбки и кофточки, ничего не висело. Костюм был на Алексее. Его обыскали, вывернули карманы, из нижнего ящика шкафа выкинули белье, потом сбросили матрас, простыню, подушки, заглянули под кровать. Задержались у двух этажерок с книгами. Быстро листая книги, безжалостно бросали их на пол.

Алексей обнял Клаву, и вместе они подошли к спящим детям. Он склонился над крохотным Валерием, родившимся две недели назад, постоял над трехлетней Галей, потом оглядел комнату, остановил свой взгляд на фотографии Сталина, вырезанной из «Огонька» и бережно окантованной Клавой, и снова посмотрел на детей.

— Прошу тебя,— сказал он, обращаясь к Клаве,— когда они вырастут, пусть знают: их отец был честным коммунистом...

Он поцеловал Клаву, двинулся, с трудом отрывая от пола, подошел к двери, а Клава, без слез, окаменевшим лицом, застыла возле детских кроваток. Когда же он впереди своих молчаливых охранников зашагал по коридору, она сорвалась с места и, растолкав их, с отчаянным криком «Алеша» обхватила его за шею. Он погладил ее по голове: — Береги детей...



* * *



Это была яркой красоты женщина. Черноволосая, с короткой стрижкой, как было модно, туглолицая, с цыганскими глазами под густыми черными ресницами, с удивительно милой, молодой, открытой улыбкой. На ее лице никогда не было косметики. Все, что делает женщину красивой, ей природа выдала с лихвой. Казалось, она этого не понимает, хотя конечно же не могла не осознавать, особенно под мужскими взглядами, своей привлекательности. Когда она, стройная, легкая, шла по улице, было видно, что идет счастливая женщина, которую кто-то любит и бережно хранит от всех житейских бурь и невзгод.

Они должны были в жизни встретиться, Алексей и Клава. Не могли не встретиться: как говорят в подобных случаях, они казались созданными друг для друга. Так мне думалось, когда я увидел их впервые и залюбовался ими, так мне думалось каждый раз, когда видел их рядом. Алексей встретил Клаву в Воронеже, где он в ту пору работал секретарем горкома комсомола, а она училась в педагогическом техникуме, слыла активисткой. Поженились, переехали в соседний Курск, и спустя несколько лет Центральный комитет комсомола послал редактора областной курской газеты в Ярославль создавать новую молодежную газету.

Овсянников предложил назвать газету «Сталинская смена» и стал сколачивать коллектив редакции. Как раз в это время, осенью 1936 года, я заканчивал в Ярославле службу в армии — год после окончания института журналистики. Еще будучи курсантом инженерного батальона, напечатал в «Сталинской смене» несколько стихотворений. И как только демобилизовался, Овсянников зачислил меня в штат редакции

В короткий срок «молодежка» стала популярной. Все, что делалось в стране, отражалось на ее страницах. Атмосфера всенародного энтузиазма и всеобщего подъема целиком захватила нас. Во имя будущего мы легко переносили трудности, старались не замечать недостатки.

При Овсянникове нельзя было сказать, что рядом с редакцией, на улице Свободы, стоит огромная очередь к промтоварному магазину. Зачем обращать внимание на трудности, которые всегда назывались временными? Стоит ли говорить о житейских невзгодах? Газета из номера в номер твердила о невиданных успехах и достижениях, исторических свершениях и победах под водительством всеми любимого Иосифа Виссарионовича. Его имя, цитаты из его докладов и статей не сходили со страниц «Сталинской смены». Газета растила и воспитывала сталинскую смену.

Алексей Овсянников боготворил Сталина, говорил с восхищением о его железной логике, скромности и простоте, безоговорочно верил каждому слову вождя. Когда я в кабинете редактора вслух прочитал отзыв Сталина о сказке «Девушка и смерть» Максима Горького: «Эта штука сильнее, чем «Фауст» Гёте — и пожал плечами, Алексей горячо и убежденно стал доказывать прозорливость и мудрость вождя:

— Я вчера специально перечитал «Девушку и смерть» и убедился в правоте Иосифа Виссарионовича!

— Алеша, хорошо бы перечитать и «Фауста» для сопоставления...

Алексей удивленно посмотрел на меня, но ничего не сказал.



* * *



Я любил Алексея Овсянникова, очень дорожил нашей дружбой — он был надежным и верным товарищем. Я видел, как он самоотверженно работает. И вот этого человека арестовали. И я, Алешин друг, был рядом и ничего не мог сделать, чтобы помочь ему. Каждый день, вернее, каждую ночь арестовывали людей. Все собрания, все речи, все газеты, в том числе и наша, уверяли страну, весь мир, что мы делаем правое дело. Конечно, и тогда были люди, понимающие нашу всенародную трагедию. Но тот, кто понимал, сам становился жертвой, тот же, кто еще не попал в чудовищную мясорубку, не смел возвысить свой голос. И где он мог это сделать? Да и голос его потонул бы во всеобщем хоре. Большинство, как и Алексей Овсянников, верили партии, верили Советской власти, верили Сталину.

И все же люди начали задумываться. Сомнения усиливались: наших друзей называли врагами. Как можно было не задуматься, если отца или брата, сестру или близкого друга, чью жизнь ты досконально знаешь, с кем ты вырастал, делился радостями и печатями, объявляют твоим врагом, врагом твоего народа! Впервые я почувствовал, что совершается несправедливость, когда арестовали Алексея Овсянникова.

Я начал борьбу за него. Написал письмо в местное управление внутренних дел, затем стал слать письма и телеграммы в Москву. Я обращался почти ко всем нашим самым высоким руководителям, в том числе и к Сталину, вкладывая в каждое слово об Алексее Овсянникове всю свою душу. Я писал о безупречном коммунисте, истинном патриоте, сообщал биографические факты, писал о его работе, о поведении и даже о характере, поручался за его кристальную жизнь и верность, как тогда говорили и писали, лично товарищу Сталину.

Однажды вечером, в конце рабочего дня, когда я сидел над макетом будущего номера газеты, раздался телефонный звонок. Звонил помощник первого секретаря Ярославского обкома партии Патоличева.

Николая Семеновича Патоличева хорошо знали и любили ярославцы. Он был из тех руководителей, которые находят время и для писателей, и для художников, и для актеров, встречаются со старыми большевиками и юными пионерами, хорошо знают местных газетчиков. Патоличев не пропускал ни одной премьеры в театре имени Волкова. Помню, как первый секретарь обкома присутствовал на литературном вечере. На сцене старейшего в стране театра выступали ярославские писатели, в том числе и я. Ради такого важного события я одолжил костюм у товарища. Костюм был великоват, сидел на мне мешковато.

Чувствовал я себя довольно неловко. Патоличев обратил на это внимание. Кто-то ему сообщил, что я выступаю в чужом костюме. На второй день обкома в редакцию доставили конверт, в нем оказался ордер на костюм.

На этот раз помощник секретаря обкома сказал по телефону:

— Николай Семенович просит вас завтра утром прийти в обком, к нему.



* * *



Было сказано «утром», без указания я определенного часа. Мы знали, что Патоличев приходит в обком ровно в девять. По обыкновению, от своего дома на набережной он шел вдоль Волги, потом коротеньким переулком на улицу Трефолева, где державно возвышалось массивное четырехэтажное здание обкома. Ярославцы часто встречали своего первого секретаря, идущего без всякой охраны, и здоровались с ним. В этом было что-то доброе и приятное. Тем более что другие руководящие работники разъезжали по городу на машинах.

Я вышел из дома пораньше. Меня гнало нетерпение. Посмотрел на часы: половина восьмого. Жена бросила вслед: «Доигрался, Овсянников — враг народа, а он о нем пишет письма, пожалел бы меня и свою дочь...» Я сказал: «Алеша не враг» — и закрыл дверь.

Не заметил, как очутился на трамвайной остановке, но раздумал, не сел в подошедший трамвай. До девяти — полтора часа, до обкома тихим шагом минут тридцать, не более. И я зашагал по утреннему городу, не замечая людей.

С той минуты, как стало известно, что меня вызывает Патоличев, я не переставал думать о предстоящей встрече. Зачем он меня вызывает? Может, по редакционным делам — газета осталась без редактора, а может быть, он знает что-нибудь об Алексее?.. В любом случае я должен воспользоваться встречей и попросить уважаемого и авторитетного человека в городе разобраться в деле Овсянникова, чтобы освободить его из тюрьмы. Тем более что Патоличев — член Центрального Комитета партии, его знает Сталин... Николаю Семеновичу, рассуждал я, ничего не стоит позвонить по прямому проводу и сказать: «Иосиф Виссарионович, я ручаюсь за Алексея Ильича Овсянникова...» В обком пришел за полчаса до девяти, но, к моему удивлению, секретарь Патоличева, увидев меня, сказала: «Сейчас доложу Николаю Семеновичу». Через минуту она вышла, прикрыла за собою массивную дверь и шепнула: «Он вас ждет... Давно не видела его таким расстроенным».

Патоличев разговаривал по телефону и глазами показал мне на кожаное кресло, стоящее рядом с большим столом. Он говорил убежденно и веско, все время прижмуривая глаза. Я знал об этой его нервной привычке, но сейчас обратил внимание: он чаще, чем раньше, прикрывал заметно уставшие глаза. Положил рубку и долго молча смотрел на меня, как бы раздумывая, с чего начать. Потом вздохнул и тихим приглушенным голосом, с паузами после каждого слова сказал:

— Прошу вас прекратить всю вашу деятельность по освобождению Овсянникова. Вы ему сейчас ничем помочь не можете.— Он придвинул к себе стопку писем и телеграмм с края стола, прихлопнул ее ладонью.— Вот все ваши письма и телеграммы. Я, как и вы, представьте себе, помочь Овсянникову не сумел. Знаю: он не враг народа. Два дня назад и к вам могли явиться с ордером на арест. Не знаю, буду ли и я — завтра, например, секретарем обкома...

Он прищурил глаза, затем открыл их и посмотрел беспомощно и грустно:

— Прошу мне поверить...

Я увидел Алексея Овсянникова через восемнадцать лет и пять месяцев, в 1955 году. Белая голова. Старческий беззубый рот. Узкие сгорбленные плечи делали его гораздо ниже, чем он был когда-то. Мы обнялись и долго не отрывались друг от друга. Я чувствовал, что рыдание сотрясает все его тело.

— Знаешь, я там не плакал... Прости меня.

Алексея обвинили в создании подпольной антисоветской группы «Молодая гвардия» и сначала дали десять лет ссылки без права переписки. А потом допрашивали снова. Требовали признаний, придумывали их за него, но он ни одного не подписал. Он не предал никого из своих товарищей, хотя многие после изнурительных допросов и пыток признавали себя участниками несуществующих подпольных организаций. Алексея пытали ослепляющим светом и ледяной струей воды, не давали неделями спать, лишали пищи, били, он терял сознание, выплевывал с кровью зубы, но ничего не подписал. Без суда, постановлением особого совещания ему прибавили еще десять лет.

А Клава, красавица Клава, его ждала. Она знала, что Овсянникова приговорили к десяти годам. Легко сказать: прошло десять лет, прошло пятнадцать лет, прошло восемнадцать лет, а от Алексея, как говорят, ни слуху ни духу. Все ее попытки узнать о судьбе мужа в ярославских и московских органах НКВД кончались неудачей, а на письма никто не отвечал.

Сразу после ареста Алексея Клаву вместе с маленькими детьми выселили из квартиры, и несколько лет они жили на кухне в перенаселенном бараке. Жена врага народа стала уборщицей на комбинате. Люди, работающие рядом, жалели Клаву, сочувствовал ее горю, которое она несла молчаливо и достойно. Ей выхлопотали комнату. После реорганизации комбината она перешла на электромашиностроительный завод и со временем стала там председателем завкома.

Тянулись трудные и печальные годы, от Алеши по-прежнему ни одной весточки. Друзья и знакомые уже перестали ждать Алексея. Дочка Галя выросла в стройную и симпатичную девушку, поступила в химико-механический техникум, а Валерий превратился в статного доброго молодца, учился на физико-математическом факультете Ярославского педагогического института. И в дочери, и в сыне легко угадывался облик и непреклонный характер отца вместе с необыкновенным обаянием матери. А Клавина красота сделалась скорбной и суровой, но не убывала. Ею по-прежнему любовались, и не только любовались, предлагали руку и сердце. Близкие и родные, даже друзья уговаривали: дескать, некоторые ярославцы, кому дали десять лет, вернулись, Алексея же нет вот уже восемнадцать лет, он из тех, кто не сдается, таких не щадят, а ты еще молодая и красивая... Она ничего не отвечала и становилась еще более замкнутой и суровой.

Через год после возвращения Алексея Овсянникова, «за отсутствием состава преступления» — это сделалось обычной формулировкой, вошедшей в обиход, - реабилитировали, восстановили в партии. Он стал работать на заводе резинотехнических изделий, у горячей печи, выдающей каучук. Изнурительная, грязная, вредная работа, после такой уходят на пенсию в пятьдесят лет. Ему предлагали возглавить бригаду, должность мастера, звали в редакцию заводской многотиражки. Он неизменно отвечал: «Хочу быть рядовым рабочим». Из Москвы Центральный Комитет комсомола прислал путевку в санаторий. Он ее вернул обратно.

А Клава?.. Слушая на партийном собрании закрытое письмо двадцатого съезда, она потеряла сознание. Да и можно ли было это выдержать ей, столько лет молча и стойко носившей в себе все обиды и горести?



* * *



Жесточайший инсульт сковал тело, отнял руку и ногу, лишил речи. На собрании при падении со стула она сломала шейку бедра. И Алексей начал невиданную борьбу за жизнь Клавы. Все средства и Алеши, и детей, живших уже отдельно, были брошены на лечение. Ко всем недугам Клавы прибавился диабет. Только рынок мог обеспечить соблюдение диеты. Надо сказать, Алексей — гордый человек — ни от кого не хотел принимать денежной помощи. Курские, воронежские, московские друзья пробовали переводить деньги, он отсылал их обратно и просил этого не делать.

Только после письма друзей в обком партии Алексею дали персональную пенсию. И это в какой-то степени облегчило положение.

Дни и ночи он не отходил от Клавы. Спал два-три часа в сутки, вернее, не спал, а дремал на стуле возле Клавиной кровати. От боли Клава громко стонала, по ночам бредила и кричала, звала Алексея. Он всегда был начеку, всегда был рядом.

Он ее учил говорить, но долго ничего не получаюсь. Память к ней возвращалась медленно. Приходилось начинать все сначала: часы учиться называть часами, окно — окном, кровать — кроватью, тарелку — тарелкой...

В один из моих приездов в Ярославль Клава узнала меня, и мучительная улыбка озарила печальное лицо, еще хранившее черты ее угасающей красоты.

Я рассказывал Алексею московские новости, а Клава прислушивалась к разговору и переводила взгляд с меня на Алешу, снова на меня. Клава стала с трудом повторять некоторые слова, но разобрать их было невозможно. Один Алексей понимал Клаву. Он перетащил стол в спальню, поближе к Клавиной кровати, и начал расставлять тарелки и чашки. Клава недовольно и укоризненно покачала головой, издав невнятные звуки.

— Клава считает, что такому важному гостю, как ты, я не те тарелки и чашки поставил,— улыбнулся Алеша.— Сейчас, Клавушка, сменю, сейчас...



* * *



Это продолжалось двенадцать лет. Двенадцать лет после того, что перенес Алексей Овсянников. Все эти двенадцать лет он был возле Клавы. Забегал Валерий. Он, работая на шинном заводе закончил второй институт, технологический, стал инженером. Появлялась дочь Галя, живущая со своей семьей в городе Славянске. Навещали ярославские друзья, приезжали на денек старые товарищи из других городов. А он двенадцать лет бессменно оставался возле Клавы, на своем горестном посту.

Его подвиг продолжался.

В последний мой приезд мы засиделись допоздна. Обычно Алексей не вспоминал о том страшном времени, которое пронеслось над страной, над его головой, я же, естественно, боялся неосторожным словом и намеком напомнить о нем, коснуться Алешиной раны. На этот раз, так уж случилось, мы заговорили о нашем общем знакомом, ярославском газетчике, предавшем под пытками своего друга. И Алексей сказал:

— Когда после допроса меня впервые втолкнули в камеру, большую, квадратную, метров на сорок полутемную комнату, наполненную смрадом и зловонием, где было не менее ста человек, меня оглушил душераздирающий вопль. В помещении вплотную стояли измученные люди, некоторые беспомощно лежали, кто-то истерично рыдал. Допрошенных вносили и бросали, как бревна. Я сразу подумал: здесь уничтожено все человеческое в человеке. И дал себе клятву: не сдамся. Меня везли месяца два под конвоем в холодной тюремной теплушке по сибирской и дальневосточной земле, куда-то за город Комсомольск-на-Амуре, воспетый нашими поэтами и прославленный всеми газетами и конечно же нашей «Сталинской сменой», а я все время твердил: «Не сдамся...»

Долго я не мог уснуть в гостинице «Ярославль», что выходила окнами на Театральную площадь, где стоял театр, который я любил. Под утро уснул, и снилась мне Клава Овсянникова, красивая, веселая, молодая. Стоит она в фойе Волковского театра в нарядном платье, у белой колонны, поджидает Алексея, а он все не идет и не идет. Звучит третий звонок, зовущий на спектакль, а его нет. Наконец появляется Алеша с мороженым...

В тот же день при помощи моего старого приятеля я раздобыл открытую машину и поехал на улицу Чехова, где жили Овсянниковы. Мы с Алексеем еще вчера договорились вывезти Клаву в город. Болезни продолжали ее цепко держать, но последние два месяца она чувствовала себя лучше. Когда мы сообщили о поездке, она благодарно и радостно закивала в знак согласия.

Мы подняли ее и, скрестив руки, понесли к машине, благо Овсянниковы жили на первом этаже. Водитель улыбнулся Клаве как старый знакомый, она улыбнулась в ответ. Машина тронулась и осторожно пошла по асфальту.

Мы ехали осенним Ярославлем, ехали солнечным, прозрачным и теплым днем бабьего лета. Деревья стояли еще в пышных осенних нарядах. Березы и клены роняли первые лимонные листочки, а липы, столетние липы возвышались огромными золотыми шатрами над древней ярославской землей.

Мы побывали у стен Спасского монастыря, объехали вокруг знаменитой пятиглавой церкви Ильи-пророка, поклонились Николаю Алексеевичу Некрасову, который, скрестив руки на груди, стоит в конце Первомайского бульвара и вглядывается в Волгу. Мы проехали дважды вдоль бульвара, идущего от театра к Волге, спуском от Красной площади подъехали к реке. И здесь, у реки, не выходя из машины, минут двадцать любовались широкой Волгой и белым теплоходом, идущим, наверное, к Рыбинску.

Клава умерла через год, в конце сентября 1976 года, а спустя одиннадцать лет, в День Победы, вечером 9 мая 1987 года я услышал по телефону взволнованный голос Валерия: «Папа умер».

Что может быть печальнее последней встречи с другом! Проститься с Алексеем пришло много людей. Приехали из Москвы, Курска, Воронежа старые друзья, собрались ярославцы, приехала из Славянска Галя со всей семьей, пришли убеленные сединамиуцелевшие редакционные работники бывшей «Сталинской смены» и молодые журналисты газеты, которая теперь называется «Юность».

Я не могу произносить речь над друзьями, ушедшими из жизни. Когда назвали мою фамилию, я долго молчал, чтобы преодолеть волнение, сдержать подступившие слезы. И вспомнил ту страшную ночь, 1937 года...

Я говорил о чести и человеческом достоинств и о великом мужестве и прекрасной любви.

Я говорил об Алексее и Клаве.

Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
Игорь Львович
сообщение 28.6.2010, 3:53
Сообщение #42


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



Мальцев (Ватрацкий) Леонид Власович
В жерновах ГУЛАГа: сошествие в ад ...


*Родился в 1925 году в Чувашской АССР в семье сельского русского учителя. Перед войной закончил 8 классов. В, 1941 году был направлен в школу ФЗО г Комсомольска-на-Амуре. В 1943 году добровольно пошел в армию, чтобы попасть на фронт. Но служить пришлось на острове Сахалин при штабе зенитного дивизиона. В 1948 году был осужден военным трибуналом по статье 58, п.10, ч.2 на срок 25 лет лишения свободы с отбыванием первых десяти лет в тюрьме. Срок отбывал в ИТЛ Сахалина (штрафные зоны) — полтора года, восемь лет — в тюрьмах Златоуста и Чернигова. В 1956 году решением комиссии Верховного Совета СССР был освобожден. После освобождения работал в учреждениях культуры, в редакции железнодорожной газеты. Закончил факультет печати общественного университета и получил диплом о высшем политическом образовании.


О моей изломанной судьбе и нашем трагическом времени можно писать и несколько строк, и объемную книгу с обобщениями' философско-политического толка. Вот сжатая формула сути событий: один год убийственного беспредела в адских особых лагерях и долгие годы бесчеловечного режима в Златоустовской закрытой тюрьме — за попытку осознать истину антинародной сталинщины.

Год 1948-й. Остров Сахалин. Мне 21 год. Позади уже пять лет армейской службы. Я — старшина-штабист

Стоял теплый июньский день. В штабе шло все обычным чередом. И я, вчерашний школьник, который рвался на фронт, да не успел, познавал армейскую службу на Сахалине и сам остров Сахалин.

Ничто не предвещало беды. «Открой»,— сказал зашедший ко мне лейтенант, показывая на сейф за моей спиной. Я повиновался чисто автоматически, повернул ключ. В одно мгновение в руках офицера оказалась папочка с моими рисунками и стихами. Мне бы вырвать ее! Пусть бы даже это стоило синяков, выговоров, на худой конец попал бы в штрафной! Но в ту минуту я не оценил ситуации, слишком уж неожиданным был такой визит. О существовании папочки знали только пять человек, друзей-сослуживцев. В кино ли, на природе — мы, сверстники, всегда были вместе. Любили по-мальчишески
--------------------------------------------------------------------------------
* При подготовке воспоминаний к печати использован материал Е. Пишвановой.—См.. «Тагил, рабочий». 1992. 10 окт.

подурачиться, поострить. И под критическим углом нередко оценивали политическую жизнь в стране. Помню, была у меня такая, например, карикатура: тома Ленина, и Сталин на них оправляется. Или еще: мужик тащит тяжелый мешок с надписью «Пятилетку — в четыре года!» А Сталин стоит сзади, с автоматом. Ребята от души смеялись вместе со мной. Мы видели массовый психоз, когда толпы рукоплескали вождю, и тоже иронизировали по этому поводу. За что было преклоняться перед ним? За то, что в 1933-м голодало пол-России? Что и после 1933-го до самой войны жили как нищие? Помню детство. Поешь свеклы — и бежишь в школу, по колено в грязи, за несколько километров от дома. А по радио тем временем звучат песни о «кипучей и могучей», победоносные сводки с колхозных полей — что-что, а веселить народ тогда умели.

Кто предал? Точно до сих пор не знаю. Один из нашей компании стал секретарем Сахалинского обкома КПСС, второй руководил Львовским горкомом, третий возглавлял на Всесоюзном радио отдел сельского хозяйства. Их фамилии часто видел в центральной печати.

...Уже вечером я был в следственном изоляторе. А через пять дней меня судил трибунал. Две минуты — и 25 лет тюрьмы обеспечено.

В то время, в середине 1948-го, на Сахалин усилился поток штрафников,— тех, кто служил у немцев, и уголовников. И нас, политических заключенных, бросали в этот же котел. В целом сахалинский архипелаг представлял собой 24 лагпункта, от 700 до тысячи человек в каждом. За полтора года я побывал в восьми из них. Нас все время тасовали, каждый раз заставляя волочь на себе казенный скарб, даже матрац, а иногда еще и уголовник навешивал свой тюк.

Особенно запомнился первый маршрут. Октябрь. Земля уже покрылась изморозью. Нас, 60—70 заключенных в полосатых одеждах, подгоняют конвоиры с дубинками и псами. Как только колонна повернула в лес, конвоиры начали бить дубинками всех, кто попадался под руку. Даже женщин. Они потеряли туфли и весь оставшийся путь босыми шли по ледяной земле. Когда в кино вижу, как фашисты ведут пленных, содрогаюсь, ибо это мало чем отличается от того, что я видел на Сахалине. Пьяные охранники гнали нас, как скотину. Могли приказать лечь в грязь, лужу так просто — из шутовства. И попробуй замешкайся!

А в лагере заключенные и в самом деле превращались в животных. Никаких разговоров о материке, политике, женщинах. У всех на уме одно: где бы пожрать? За адскую работу с шести утра — кирками долбили базальтовый грунт под водопровод — мы получали 600 граммов хлеба и немного баланды, иногда рыбы. В лагерях были собачники. Попасть в их число считалось счастьем. Злющие собаки были готовы разорвать, но это не удерживало от попыток отобрать у них полутухлые куски мяса.

Отбирали съестное не только у собак, но и друг у друга. Действовал волчий закон: «Ты умри сейчас, а я — через час». Потрясающей была также внешняя деградация. Через несколько месяцев люди совсем переставали умываться, зарастали щетиной. О бане и не мечтали. В лучшем случае довольствовались прожаркой одежды, спасающей от вшей, для чего имелись специальные камеры.

Политзаключенным было сложнее всего, так как их могли избить, обокрасть и воры, и так называемые «суки», запятнавшие свою «честь» в преступном мире. А с другой стороны всячески оскорбляли, унижали охранники: антисталинцы были для них хуже даже тех, кто служил гитлеровцам. И они никогда не вмешивались, если политзаключенный становился мишенью уголовника. Не счесть, сколько было задушенных полотенцем. Впрочем, в конфликты между ворами и «суками» охрана тоже не встревала, наоборот, даже провоцировала на столкновения. Для них кровавая бойня была развлекаловкой. При этом с усмешкой цитировали В. И. Ленина: «Преступный мир сам себя уничтожит». Я много читал о сталинских репрессиях, но нигде не встречал описания того, как команда охранников веселилась, глядя на кровавую бойню кастовых групп. Но такое — было.

Как выжить в этом аду? Некоторые от отчаяния бежали, хотя заведомо знали, что это бессмысленная затея: куда убежишь с острова? Семь километров пролива не переплывешь. Трижды бежал и я. Первый раз пробыл на свободе четыре часа, второй — сутки, а в третью попытку — трое суток. У каждого бежавшего в висках стучала одна мысль: застрелят — и слава богу! Но помню факты, когда расправа была куда более жестокой.

Однажды в лагерь вернули шестерых беглецов. У всех были выколоты глаза. Из слезящихся глазниц торчала солома... Еще помню, как нас ранним морозным утром выгнали во двор, освещенный мощными прожекторами. В ворота ввели молодого беглеца, отсутствовавшего недели полторы. В его усталой походке угадывалась армейская выправка. Арестант не успел дойти до нашего строя: стоявший позади охранник у всех на глазах воткнул в него штык...

А было это не только от беспредельного озверения охраны — действовал в те годы бериевский приказ «на поражение»: бежишь, не надейся остаться в живых. Почему же приводили живым из побега меня? «Клюнули» оперативники на мою рисково-авантюрную «легенду». Подговорил «псевдостукачей» предупредить охрану: бежит, мол, шпион с большими связями с японцами... При ловле по ребрам и голове, правда, доставалось. Но берегли для допросов: лестно же раскрыть шпионские связи, явки...

До сих пор не верю, что я уцелел в этих страшных жерновах. Помог случай. Один уголовник, узнав, что я пишу стихи и прочее, подкатил ко мне с просьбой написать прошение о пересмотре его дела. Куда ж деваться, написал. А мужика через пару месяцев взяли да освободили. По лагерю пошел обо мне слух. И за аналогичной «услугой» потянулись другие. В итоге еще одного выпустили, а нескольким скостили сроки. За мной среди уголовников укрепилась репутация грамотея, который еще может пригодиться: такого трогать нельзя.

От работы, разумеется, меня никто не освобождал. Переносить ее помогала молодость, закалка в армии. Но смерть все равно кружила надо мной. Помню, долбили грунт. На ногах полурезиновые боты. Спали в палатках, к утру живот примерзал. Простудился. Ну, думаю, хана. Вытащат завтра за ноги трактором — видел такое! Или охранник прибьет прямо в траншее. На мое везение стукнул мороз под сорок. В этакий холод нас не гоняли на земляные работы. Нет, не из милосердия! Если в обычные дни умирали потихоньку, то тут смерти пошли бы косяком. Работать стало бы некому, а за такое лагерному начальству не сдобровать.

Три дня свирепствовал мороз, давая мне шанс оклематься. Тогда я еще не знал, что скоро окажусь в тюрьме на материке. Сообщение об этом несказанно обрадовало. Но, попав в Златоустовскую тюрьму с надеждой на жизнь полегче, я быстро понял, что это иллюзия. Страшно и там, и здесь. В лагере, если удастся перевыполнить норму, давали премиальный кусок хлеба, рыбину, а в тюрьме я был голодный изо дня в день все восемь лет.

В 1949 году Златоустовская закрытая тюрьма являлась большой пыточной камерой с продуманной, изощренной системой медленного умерщвления. Суточное питание было таким: хлеба—450 граммов, сахара—9, жира — 3 грамма, в обед жестянка овсяной баланды, вечером — кусок рыбы 20—25 граммов. Режим тюрьмы: прогулка 15 минут на втором году, 30 минут — на третьем. Койки на замке с шести утра до одиннадцати ночи. Пол цементный, если приляжешь — вытягивает остатки жизни.

Как-то, сидя в одиночке, осмелился у охранника по кличке Иса попросить еще один черпачок баланды. Я уже успел хорошо подумать об Исе, видя, как тот опускает черпак в котел, но он... выплеснул горячую жидкость мне прямо в лицо. Дал понять: не смей говорить с надзирателем! Это было действительно запрещено. Три года назад я видел этого зверя, был в Златоусте. Живет он в душной лачуге. Жалкий, сморщенный весь. Земля его еще как-то носит...

Единственным лучиком радости в тюрьме была пятнадцатиминутная прогулка по тюремному двору. Как иногда хотелось стать птицей, очутиться в бескрайнем небе! Но это было только в мечтах, которые угасали с каждым днем. И мы становились тупыми, совершенно опустошенными, одним словом — роботами. Свобода воспринималась как другая планета, до которой никогда не добраться.

Как не сойти с ума, находясь годами в объятиях каменного склепа, без малейшей связи с родными и внешним миром вообще?! Терять мне было нечего—впереди еще 23,5 года тюрьмы — и я придумал хобби: «плести» на себя. Вновь вернулся к той легенде, что выручала в лагерных побегах.

Доложил начальству, что я японский шпион, что участвовал а таких-то диверсиях и так далее. Фантазия работала безгранично! А следователю льстило, что он имеет дело не с каким-то там стихотворцем, а с преступником большого калибра. Вызовы на допросы встряхивали меня, хоть как-то скрашивая заключение в одиночной камере. Но я всегда старался точно помнить все, что написал. И, осознавая риск, в конце своей писанины ставил подпись так, что при внимательном взгляде ее можно было прочитать: «И все вранье».

Наступил 1956 год. О начавшейся «оттепели» мы, естественно, не знали. Меня в этот год перевели в Черниговскую тюрьму, где у каждой камеры лежал хлеб. И я впервые за девять лет наелся. Через три недели мне сообщили об освобождении. Сначала думал: очередной подвох. До последней минуты не верил, что меня и в самом деле отпускают на волю.

Офицер, оформлявший документы, в знак непонятно с чего возникшего ко мне расположения, не указал в справке ни статьи, ни подробной мотивации моего заключения. Указал лишь, что «освобождается на основании Указа Верховного Совета СССР о реабилитации».

Я был на седьмом небе от счастья! Наивный! Я думал, что отсутствие ярлыка антисталинца поможет мне устроить судьбу, но я заблуждался. Во всех нас, вышедших из лагерей, крепко сидел страх. Мы боялись вымолвить лишнее словечко, ступить не так. Если человеку годами вбивали, что он скотина, он и сам так будет считать. Нечто подобное творилось тогда и со мной. Оттаял много лет спустя, когда встретил на Урале свою будущую жену... Создав семью, я, Ватрацкий Л. В., взял фамилию своей жены. Думаю, причины понятны без объяснений.

И уж, конечно, когда я получал справку, то не предполагал, что через 36 лет, в 1992 году, информация из нее понадобится для получения государственных компенсаций. Черниговские архивы, куда я обращался, пока не дали разъяснений. И в итоге я до сих пор полностью не реабилитирован.

...Плохо сплю по ночам. На склоне лет память прямо осатанела. Вспомнил вот старого лесника, который принимал в своей избушке заезжих «партейных» охотников.

— Это кто? — спросил один из них, кивая на портрет Сталина с трубкой.

— У — хотник,— со знанием дела добродушно ответил дед. И на обратной стороне картонки порезал лапшу на суп для гостей.

Пропал ведь старик. Пропал в сахалинском аду...


Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
Игорь Львович
сообщение 6.7.2010, 3:08
Сообщение #43


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



Вержбицкая Г.Д. О себе, моих родителях, братьях и сестрах. Так это было.
________________________________________

1930 год. Нашего отца – Вержбицкого Дементия Григорьевича, 1873 года рождения посадили в тюрьму и осудили за то, что он, якобы, скрыл фактический размер посевной площади и саботировал сдачу обязательных поставок зерна, а также за торговлю и использование наемной рабочей силы.
Когда судили его, где и к какому сроку присудили осталось тайной. В тюрьме он просидел месяцев семь. В это время у нас отобрали почти все зерно, продана с торгов породистая выездная кобыла и рабочие 2 лошади, а также сельхозмашины, как-то: сенокосилка, конные грабли, плуги бороны и другое. Мы с сестрой Ольгой учились тогда в четвертом классе. По просьбе учительницы Абрамовой Таисьи Г. нас выгнали из школы, как детей кулаков.
Где-то в конце апреля 1931 года отца выпустили из тюрьмы, чтобы вместе с другими «кулаками» выслать за пределы Минусинска, где наша семья фактически проживала примерно с 1904-06 гг., но имели земельные участки в пределах села Малая Минуса. Поэтому все решения исходили из этого сельского совета.
К этому времени наша семья, состоящая из 10 человек, распалась. Два старших брата – Степан и Василий, поженившись и получивших надел, отошли от отца. Брат Ларион, отслужив в Красной Армии, вернулся в семью, но где-то в 1928-29 уехал на жительство на Северный Кавказ. Сестры – Анисья и Александра вышли к этому году замуж за рабочих, поэтому также как и братья избежали ссылки. Кстати, лишился всех прав только один отец. Мать и дети вроде бы не имели никакого отношения ко всему происходящему. Но, тем не менее, кто из них оставался еще при родителях, также ссылали. Бабушка – мать матери умерла в конце 1930 года.
Прежде чем начать свои повествования о дальнейших бедах, постигших нашу семью, я должна сообщить о том какими путями мои родители «дошли до жизни такой».
Итак. Мой дед – отец моего отца – Вержбицкий Григорий Михайлович – в составе 3 человек был сослан в 1890 году в Сибирь из Каменец-Подольской Губернии за баптистское вероисповедание. Семья деда состояла из 7 человек, т.е. он с женой и 5 детей (может быть, их было больше, но я знаю хорошо только 5). Моему отцу Дементию Григорьевичу было тогда 17 лет. Поселили их в деревню Очуры тогдашней Енисейской Губернии. Это где-то в 70-75 км от Минусинска. Там дед и бабка (которую я лично никогда не видела, а дед и дети его все у нас бывали часто т.к. их брат женился на моей сестре) прожили до конца дней своих. Занимались сельским хозяйством, но в кулаки не вышли. Их сыновья до определенного возраста жили с родителями. Летом сеяли хлеб, косили сено, а зимой уходили на заработки кто куда, но в основном в рудники. Затем женились, и жизнь строили каждый по-своему. Например: старший сын – Михаил Гр., женившись, остался при отце, принял его веру. Эту семью не коснулась Коммунистическая кара. Второй сын – мой отец Дементий 2-3 года перед женитьбой работал на руднике кем, на каком не помню. Климентий, женившись, остался в этой же деревне, но жил отдельно, имея небольшое х-во. Детей у него не было, поэтому земельный надел был очень маленький. Но во время сначала коммунизации, а затем коллективизации добрались и до него. Предложили единственную корову сдать в общее стадо, коня тоже. Он воспротивился. А когда пришли особенно ретивые активисты, он набросился на них с вилами. Через день его арестовали, а еще через 2-3 дня его зверски расстреляли прямо в сельском совете. Об этом мне рассказал его родной племянник, 1902 г. рождения, а мой двоюродный брат Вержбицкий Степан Михайлович. Сын деда – Никифор Григорьевич – не принял веру отца и уехал от них, женился и одно время жил у нас во флигеле. Затем уехал куда-то году в 1925-26. И с тех пор его никто не слышал и не видел. И последний сын – Павел Гр. Он молодым ушел из родительского дома. Часто бывал у нас. Чем занимался никто не знал. Исчез где-то в 1939-41 гг.
Теперь подробно о моем отце. Оставив работу в руднике, он в начале 1900 года женился на моей матери. Переехал к ним «примаком» в деревню Карасьево рядом с Минусинском. Мать жила вдвоем в крохотной избушке со своей дочерью Абрамовой Пелагеей Ивановной.
Точно не знаю, сколько эта семья прожила в этой халупе. Но когда стали один за другим появляться дети, решили переехать в Минусинск. Разобрали эту избу и перетащили ее на новое место, где получили земельный участок под застройку и огород. Не знаю, была ли у бабки какая-нибудь скотина, но думаю, что уж 1 конь и 1 корова были. Отец сам же и собрал эти хоромы, где несколько лет и жила семья.
Не знаю, как жила семья в первые годы переселенья. Видимо, нас не интересовало, а родителям было не до нас. Знаю только, что через 1-1,5-2 у них рождались дети. Так с 1900 по 1923 год мать родила 12 детей. Я родилась в 1920 г., а за мной еще и двойняшки, но они умерли скоро. Из 12 детей сохранились и выросли 7 детей, остальные по разным причинам умирали периодически. Вероятно, чтобы прокормить семью, отцу приходилось работать на стороне в зимний период. Мать, конечно, была ему хорошей помощницей. Она была практически здоровым человеком. Дети ее не очень обременяли, т.к. была ее мать еще очень молодой женщиной. Она практически и вела х-во и занималась детьми. Имели вначале небольшие земельные угодья под посевы и сенокос. Затем, когда 3-е первенцев подросли, родители взяли еще земли в Малой Минусе. С ростом семьи увеличивались и посевные площади, а также стало не хватать лошадей и овец. Не знаю, в каком году, но вероятнее всего после революции, отец стал помаленьку закупать сельхозмашины и др. с/х инвентарь. Но для этого нужны были деньги и немалые. Поэтому приходилось на зиму куда-нибудь наниматься. Отец и мать были трудолюбивыми и нас детей они с измальства приучали к труду – среди нас лодыри не выросли. С 8-10 лет мальчики помогали отцу, а мы матери.
Наш отец был очень кротким, спокойным, порядочным человеком, непьющим и даже некурящим. В школу не ходил ни одного дня, но взрослым научился писать и читать. Мы, дети, почитали своих родителей. И по теперешним временам семья была образцовой. С матерью отец жили в полном согласии.
Когда семья увеличилась, отец решил на этой же усадьбе построить 5-тистенный дом. Это по крестьянским меркам уже хоромы, состоящие из избы (кухни) и горницы (комнаты), то и другое метров по 16. Для этого несколько зим он с ребятами заготавливали строевой лес и перевозили его на усадьбу – строили сами. Я родилась, наверно, уже в этом доме. Во флигеле (так потом стали называть нашу избушку) в моей уже памяти жил дядя Никифор с семьей, потом один, а потом где-то в году в 1925-26 в нем поселилась семья из 3-х человек. Хозяин работал механиком на городской водокачке. Спокойные, интеллигентные люди. Я дружила с их дочкой на 2 года младше меня. Жили они у нас года 3-4. В 1936-37 г. его как «контрреволюционера» расстреляли.
Не знаю, из каких соображений отец решил нашу избушку перенести на новое место. Как раз напротив нас нарезали участки для строительства частных домов, и отец не замедлил, тут же взял участок раза в три меньше прежнего. Это было в 26-28 гг. Видимо, рассчитывал, что кто-нибудь из старших сыновей останется в этом домике, а в старом доме будут жить остальные. Строили эту избу отец с сыном Василием. Лето было жаркое и очень много пили холодного кваса, которые не успевали мы с сестренкой подносить и как результат – тяжелейшее воспаление легких. Болели долго месяцев по 7. Едва встали на ноги.
Выздоровев, Василий, женившись, изъявил делание поселиться в деревне. Получив хороший надел, он с семьей уехал из семьи отца навсегда. Эту избушку увеличили за счет пристройки кухни метров на 10-12 м2 . Теперь в ней стало: кухня и комната. В нее пустили квартиранта – корейца, который варил патоку и продавал ее. Отделился и старший брат Степан. Брат Ларион Дем, отслужив в Красной Армии, вернулся в родительский дом, но в 1929 или 30 гг. уехал на Кавказ. Остались в семье: отец, мать, 4 сестры и бабушка. Продают старый дом и переезжают во вновь отстроенный на ул.Набережную, № 97 (кстати, он до сих пор стоит).
Наша мать
Эта женщина было незаурядной. Не зная ни одну букву, ни цифры, она прекрасно считала в уме все эти фунты, пол фунты, четверть фунты и их стоимость в рублях и гривенниках. В доме она была хозяйкой. Ее распоряжения выполнялись всеми беспрекословно и даже мужем. Видимо, от природы она была умна, поэтому даже чужие люди приходили к ней на совет и считались с ее мнением. Ее роль в семье: родить детей, в свободное от беременности время помогать отцу во всех его начинаниях. Детьми и кухней, как я уже говорила, занималась бабушка. Мама обязана была закупить товар, обувь для всех, пошить не только нижнее и верхнее белье, но и теплую одежду – шубы, полушубки, а также починить валенки, но и помочь бабушке. Была довольно властной женщиной и без особого труда умела заставить работать любого из нас. Нам, детям, обычно говорила: «Не пойдете играть, пока не сделаете то, что я велела». Свой ум и характер она показала, когда, удрав из ссылки, сумела найти адвокатов одного, потом другого, который и помог ей составить правильно прошение. Она для этого побывала во всех организациях, причастных к раскулачиванию нашего отца и заставила дать справки о фактическом положении нашего хозяйства в последние 10 лет, на основании которых и был составлен документ, позволивший пересмотреть решения и КГБ и сельсовета и тем самым получить официальный документ о восстановлении прав нашего отца, а значит и возврата нашей семьи из ссылки, где мы находились уже 3 года. Наша мама освоила пчеловодство и успешно содержала в старом огороде 5 улей. Сама и мед качала, и рой могла пересадить и соты установить в ульи и т.д.
О детях

Все 7 детей по характерам были разными и, тем не менее, мы составляли 2 группы. Первая группа: Степан, Ларион, Александра и Ольга. Вторая – Василий, Анисья и я – Галина. При этом первая группа были с отцовским характером, а вторая с материнским. Но в одном мы сходились – были все трудолюбивы. Все работали с малых лет. Начинали работать с 7-8 лет: у многих крестьян было так в ту пору. Малыши занимались прополкой и поливкой огорода, уход за курицами и сборка яиц. Ребята водили лошадей на водопой, чистили их, мыли. На малышей также возлагалась обязанность зимой убирать застывшие лепешки от коров. Страшно вспомнить, как мы в 8-10 лет доставали воду из колодца для полива «журавлем». Воду наливали сначала в кадки, а уж как согреется, носили ее на грядки. Где-то иногда с начала августа начиналась грибная пора вплоть до половины сентября. Мы, дети, обязаны были заготовить на всю семью рыжиков и груздей, но прежде их помыть на речке прямо между бревен на плотах. Старшие сестры и мать ежегодно ездили в деревню за ягодами и там их сразу валили на меду с патокой по 3-4 ведра. Стирка белья тоже лежала на них. Сестры вместе с отцом и братьями уезжали на пашню, где жили неделями. Сначала - сенокос, а осенью уборка хлеба: жатва, молотьба, все нужно провеять и т.д. Если поля были сильно засорены, то и нас 8-10-летних тоже брали с собой выдергивать колючий осот, овсюк и пр. сорняки. Зимой отец с сыновьями заготовляли в лесу дрова на весь год, катали валенки, ухаживали за скотиной, ездили на покос за сеном. Тяжелым трудом для них была чистка конюшен, овчарни и коровника. Все-таки до 28 года у нас скопилось штук 6 лошадей, до 30 овец, ну и коров бывало 2-3 штуки, больше не помню, что было. Кстати, летом коров пасли городские пастухи большими табунами. Овец родители угоняли в Хакаские степи, там тоже был общий наемный пастух. Там с них и снимали летнюю шерсть. Для этой цели домашние уезжали туда человека по 4.
Дети рано обучались ремеслу. Например, Ларион в 17 лет был отдан в ученики к кузнецу – некоему Мартьянову, где учился 2 года. Так что в хозяйстве был свой квалифицированный кузнец. Умел все ковать: и обод к телеге и обруч на кадку, коня подковать, да мало ли что в хозяйстве нужно было, особенно когда появились машины. Он же позднее научился катать валенки. Степан и Василий также овладели этой профессией. Обувь починяли тоже сами. Старшая сестра – Александра выучилась застилать валенки. Это избавило от лишних затрат на эту работу. Кроме того, она освоила шерстобитную машину, которую имели соседи пимокаты, и готовила для себя шерсть для застилки валенок. А мы дети помогали ей. В нашу обязанность входило убрать из шерсти грубый мусор и только потом положить его на движущуюся ленту в машину. Мне было 7 лет, сестре 9. Мать нас садила рядом с собой, когда шила одежду на семью и заставляла сметывать руками рукава для мужских рубах, а потом, чтобы мы же их и сшивали на машине. Поэтому лично я в 8-9 лет шила сама куклы и одевала их по последней моде (не шучу). В этом же возрасте жена Василия научила нас вязать кружева. Да не просто клеточку и столбик, а сложные рубчики. Так что первые в жизни холщовые панталоны я надела в 7 лет и с собственноручно связанными кружевами. До сих пор у меня перед глазами почти вся семья, за исключением отца, бабушки и ст. брата вокруг обеденного небольшого стола, стряпающих или пельмени или сушки, которых готовили мешками и замораживали. А вот фарш всегда готовил Василий. Он очень любил строганину из мерзлой баранины. Ну и пользовался моментом. Мясо рубили только сечкой в деревянных корытцах. Готовые пельмени укладывали на листы и выносили на мороз, а затем ссыпали в мешки впрок. Сушки же сначала варили в печи в чугунах, остужали и потом пекли на поду в русской печке. В стряпаньи сушек был виртуозом опять же Василий. Они из его рук выходили одна к одной, кругленькие, ровненькие.
В памяти еще одно достоинство братьев запомнилось мне. Все они вязали себе из домашней шерсти, спряденной бабушкой пряжи, шарфы длиной метра по 2 и шириной см 25 в какую-то необыкновенную резинку и рукавички одной иглой, сделанной из тростника или дерева с одним ушком. Я эту вязь не могла тогда освоить, а жаль.
Шерстяную, конопляную и льняную пряжу пряли бабушка, мать и старшая сестра в долгие зимние вечера. Орудием производства были самопряха и прялка с веретеном. Шерсть, конопля и лен были своего производства. Коноплю и лен сеяли сами, растили, а затем и дергали их из земли. Потом они проходили утомительную технологическую обработку, придуманную испокон веков. На долю младших доставалась обработка готового холста, вытканного мамой и бабушкой и ст. сестрой. В зависимости из чего выткан холст (полотно) оно и предназначалось на разные цели. Например: шерстяно-однорядное шло на пошив верхней рабочей одежды. Его не красили. Конопляное – шло на пошив мешков и употреблялось на основу при ткачестве половиков. Льняное полотно, как правило, было очень тонким, поэтому из него делали полотенцы и шили нижнее белье. А из более толстых ниток делали скатерти. Их вязали или же ткали. Поэтому льняное полотно тщательно отбеливалось. Технология проста. Сначала его выпаривают или в чугунах в печи или в банных котлах наподобие чаши, обязательно в древесной золе. Затем мы, дети, несем его или везем, если много на речку и там, на установленных прямо в воду мостках, полощем его хорошо, бьем ваньками деревянными и опять полощим, складываем гармошкой, чтобы не мялся, и несем на траву. Расстилаем его по нескольку полос сразу и ждем, пока солнце его не высушит и так по нескольку раз.
Самым трудоемким для нас было пасти овец весной до угона в Хакасию (а когда у нас осталось 10-15 овец мы не стали их угонять, и пасли все лето дома сами). Больше всех доставалось Анисье, ей было 14-16 лет, а нам 10-12, 8-9. Она у нас была главным пастухом, а мы подпаски. Гоняли в бор на елани, км за 4-5 от дома. Всем младшим в обязанность входило с весны и до осени вставать часов в 5-6, чтобы отогнать коров в общий городской табун. Дождь, слякоть не имели значения. Шлепали босиком по лужам. А еще труднее было вставать до зари, чтобы с рассветом выйти из дома и пойти за грибами. Бор был километрах в 3 от города, а там еще надо было углубиться км на 2 и только тогда свернуть влево или вправо.
Заходили в лес, когда солнце только начинало показываться средь вершин красавцев сосен. Это когда мы шли со взрослыми, что было очень редко. Если же компания подбиралась нам подобная, то выходили позднее, но по тому же маршруту. Наберем груздей лохматых, да рыжиков иногда по полной корзине и еле тащимся домой. Если это в августе, то мы же должны их помыть на речке на плотах между бревен. Ну а если в начале сентября ходили, то должны до школы вернуться, а мыл грибы кто-то другой. Вот так и проходило наше детство до 1930 года.
Судьба моих братьев и сестер
Никому из них не суждено было холить в школу более 2-3 лет. Все были заняты работой по хозяйству, кроме нас с сестрой Ольгой. Нам удалось получить среднетехническое образование (но об этом чуть позже).
Степан Д., 1900 г. рождения в неполных 19 лет был призван в Красную Армию и служил до окончания Гражданской войны. Прошел ВОВ. Был толи в заград роте, толи в обозе – забыла. Ранен не был.

Василий Д., 1902 г. рождения. Отслужил, как положено, в Красной Армии. В ВОВ имел «броню» на золотом руднике в Ширинском районе. В 1940 году мы с Ольгой побывали у него. Он там работал плотником и сапожником. Это была последняя встреча с братом. В 1941 году началась война. Я, окончив ШВТ, уехала на Томскую дорогу и переписка с братом не только у меня, но и у родителей пропала.
Где-то в конце войны в Минусинске прошел слух, что Василия видели в колонне арестантов в сопровождении многих конвоиров.

И вот, благодаря общественному адвокату из общества «Мемориал» Владимиру Соломоновичу Биргер я получила документ в 1997 году о том, что Вержбицкий В.Д. приговорен к высшей мере наказания – расстрелу за контрреволюционную агитацию. Приговор приведен в исполнение, но когда и где неизвестно. Посадили его в июле 1941 года. Реабилитирован посмертно в 1993 году.

Илларион Дементьевич, 1908 г.р. После службы в Красной Армии вернулся домой, а затем в 1927-29 году уехал на Северный Кавказ. Там женился и обосновался на жительство. Воевал в ВОВ. Был тяжело ранен, лежал в госпитале. Затем поехал к жене. Но не доехал. Его сняли с поезда, как дезертира, не приняв во внимание его состояние здоровья и справку из госпиталя. Видимо, полевой суд осудил его как изменника Родины на 10 лет строго режима. А чуть раньше в Минусинск пришло извещение «О геройской гибели Вашего сына в тяжелом сражении». Родители не стали хлопотать пенсию за сына. Все думали, а вдруг это ошибка. И действительно это было ошибкой. Находясь у родителей где-то в 1948 году, я совершенно случайно при разборке документов нашла похоронку (год смерти не помню) и письмо его жены, полученное в 1943-44 гг. Она разыскивала своего мужа Лариона. Я тут же ей написала, что есть на него похоронка. В ответ получила следующее сообщение: «Ваш сын, брат и мой муж находится в Свердловской области. Он осужден и сидит в лагере близ г.Кизел». Без особого труда через областное КГБ я разыскала адрес этого лагеря и написала его начальнику с просьбой сообщить есть ли в его подчинении Вержбицкий И.Д. Довольно быстро мне ответили: когда, кем и за что он осужден. Я завязала с братом переписку. К тому времени, наверно, она была разрешена.
Отсидел 10 лет сполна. Вернулся совершенно больным, с полным ртом дюралевых зубов. Вот где ему пригодилась профессия кузнеца. Он ни только себе, но и з/кам вставлял зубы. Лил коронки и ковал избы из дюралюминиевых ложек. Но злая судьба грубо над ним подшутила. Он жил уже с матерью в Минусинске. Были какие-то выборы в начале 1951 и 52 гг. Он не пошел на голосование. За ним послали агитатора. Он отказался. Послали милиционера. Тогда брат ему показал справку из лагеря. Мирно уговорив брата все-таки пойти проголосовать, милиционер обещал разобраться с ним. Через какое-то время брата вызвали в КГБ и показали ему документ, в котором сообщалось, что он был осужден, за что и насколько и что при отбытии наказания был освобожден в таком-то году. Но также сообщалось, что по вине канцелярских работников ни до него, ни до руководства лагеря не было доведено, что он амнистирован (год не помню). Таким образом, брат отсидел ни за что толи 5,5, толи 7 лет лишних. Умер в 1970 г., т.е. в 62 года.
Сестры Анисья и Александра прожили без политических потрясений. Умерли в 57 и 67 лет.
Теперь несколько слов о тех достижениях, которые имела наша семья. В справках из архива сказано, что был отец осужден в т. числе и за торговлю, но не указано чем же торговал отец. Я живой свидетель и вправе сообщить правду:
1. Я уже писала, что наша семья много собирала ягод и варила из них варенье. Так вот, от него для семьи оставалась самая малость – остальное шло на рынок.
2. Масло сливочное ели тогда, когда мама или бабушка его сбивали. Намажут по кусочку и до свиданья. Остальное перетапливали и оставляли впрок на зиму.
3. Продавали излишки молока. Я лично сама в 9-10 лет разносила 3-х литровые бутыли по клиентам.
4. Излишки баранины. Оставляли на семью для зимы, солили или вялили на всю весну и лето. Остальное, если оставалась возможность, продавали.
5. Возили из лесу дрова и продавали их.
6. Если был хороший урожай зерновых, продавали излишки муки, овса, пшеницы.
7. Помимо хозяйства каждую зиму братья и отец где-нибудь работали, но больше всего на моей памяти все они занимались извозом на своих лошадях. В основном они занимались перевозкой грузов из Абакана в Кызыл и обратно.
8. Шла на рынок и оставшаяся от своего производства шерсть.
9. Мы, крохи, уходили вверх по Енисею на острова, где рос щавель, бродом преодолевали водное пространство и рвали его полными корзинами, а потом придешь домой, свяжешь в пучки и на базар.
10. Немалый доход нашей семье приносило то, что валенки, полушубки, шубы, сапоги выворотные, холст - все это делалось самими и главное из своего материала. Или пошив нательного и верхнего платья? Это тоже шилось самими.
11. Тот же мед, из которого варили варенье. Прикупали только патоку, а ягоду собирали, рвали сами.
Сейчас часто слышишь по СМИ, что некоторые руководители всю прибыль тратят только на зарплату, а другие же оставляют большую часть прибыли на организацию производства, покупку оборудования и т.д.
Так вот, наша семья относится ко второй группе. Я уже писала, что все мы одевались очень бедно. А если появлялись какие деньги, заработанные на стороне или в результате продажи своих продуктов или чего-то другого, их по копеечкам складывали, чтобы купить лишнюю лошадь, корову или даже сельхозмашину.
На себя покупали только, что не могли сделать сами. Помню, что старшей сестре мать купила пуховую шаль и сшила из шерстяной ткани первый в жизни костюм, когда ей было уже 22 года, а мы вечно ходили в обносках.
Вот за эти успехи в хозяйства мои родители добились звания «кулак» - чтоб им всем пусто было! А я подошла к самому страшному дню в моей жизни – когда нас выбросили из дома и отправили в неизвестность. Я еще не сказала о том, сколько у нас было скота в те годы, что я помню. Это, наверно, с 1924 по 31 год.
1. Коров я не помню более трех. В том числе: дойная, нетель и темнюк.
2. Лошадей помню даже по цвету масти: 2 – сивые, 2 кобылицы карие, 1 – рабочая – буланая, 1 – неопределенного цвета и еще одного отец покупал силача – рыжего. Итого перебывало у нас 7 лошадей, но не одновременно. Уходили братья из семьи и забирали лошадей, коров и овец. К 1930 году у нас осталось 2 кобылицы, 1 корова и 16 овец. Но все это в конце 1930 года было отобрано злодеями. Мать не смогла жить без лошади и опять купила простенькую, смирную лошадку, которая и сослужила нам не оплатную службу, когда в 1931 году, примерно в 20-х числах апреля пришли какие-то 3-е мужчин, сказав, что из сельсовета, показали решение о высылке родителей за пределы г.Минусинска и предложили немедленно собрать необходимые вещи, немного продуктов на дорогу, погрузить все это на свою телегу, запряженную своим конем и отправиться в Абакан, где нас встретят и все объяснят. Вся наша поклажа состояла из ящика, который вместил нашу немудрящую одежонку. Помню, несмотря на рекомендации уполномоченных, родителям удалось прихватить оставленный от разбоя куль муки, горшок топленого бараньего жира и сухого мяса. Вот и весь припас, как оказалось на долгий наш путь. Спасибо отцу за то, что он прихватил с собой топор, пилу и др. плотницкий инструмент. Это нам очень пригодилось. Самым ценным в нашем путешествии оказалось овчинное одеяло, покрытое домотканым холстом. Погрузив весь скарб, мы готовы были тронуться в путь. Но злодеи еще не закончили свое грязное дело. Им предстояло еще очистить дом от проживающего в нем моего брата Степана, которого родители по своей наивности пригласили пожить в надежде на то, что дом оставят в покое. Не тут-то было. На наших глазах его с 4-летним сынишкой буквально выбросили из квартиры. Нам же была дана команда тронуться в путь. Не помню, сопровождал ли нас кто-нибудь из «начальства» по пути до Абакана или мы ехали самостоятельно. Помню только, что у вокзала было очень много повозок вроде нашей с такими же бедолагами. А еще помню команду: «По вагонам». Они, видимо, были поданы к самой платформе, т.к. подводы подъезжали к самым вагонам-телятникам (теплушкам).
В каждый вагон поселили по несколько семей. Перед посадкой какой-то гражданин объявил, что эшелон дойдет до станции Суслово, а дальше повезут всех на лошадях за реку Чулым, на «гари», где будете осваивать землю и строить свой поселок.
На станции Суслово наш «пассажирский» поезд уже поджидали люди с лошадьми. Их было примерно 30-40 повозок. Это оказались крестьяне из ближайших деревень, мобилизованных для перевозки «кулаков» к месту их постоянного жительства (со своей лошадью мы распрощались еще в Абакане и больше наша семья никогда не имела в хозяйстве такого животного). Очень хорошо помню, что это был пасмурный, с небольшим дождем день. Все мы выгрузились из вагона и сложили свои пожитки на указанную каждому подводу, и наша кавалькада двинулась в неизвестность. Ехали до этой станции почему-то очень долго. Останавливались на каждом полустанке, поэтому выехали из Суслово только в мае. Это было явно заметно по распустившимся кое-где листочкам и зеленой траве.
Дорога наша пролегала по тайге почти все время. Была ли она гравийной или просто проселочной не знаю, да и определить было невозможно, т.к. она была слякотна и сильно разбита. Трудно было понять, почему она так разбита. Помню разговор родителей между собой по поводу этого пути. Они предположили, что перед нами может еще с осени или только что проехал такой же обоз как наш, а постоянно идущий дождь еще больше ее, дорогу, попортил и положение едущих страдальцев усугубил. Ведь никто из едущих не имел ни дождевиков, палаток или хотя бы брезентового покрывала, чтобы укрыть вещи и возницу. Уж не говоря о тех, кто шел пешком за повозками. Шли мы почти все пешком, за исключением инвалидов, маленьких детей и стариков. На нашей телеге сидел возница и мама. Она была инвалидом с детства (одна нога короче другой на 10 см) и не могла долго идти.
Солнце проглядывало очень редко, но зато мы имели возможность созерцать красоты тайги, которая сплошной стеной стояла по обе стороны дороги.
Эту местность крестьяне называли Мариинской тайгой. В редкие погожие деньги желающие имели возможность идти чуть дальше от дороги и видеть, что делается в лесу.
Природа брала свое. К концу мая все уже распустилось и цвело, летали необыкновенные бабочки – крупные и разноцветные. В каждом естественном или искусственном углублении в земле на тебя таращили свои огромные жабьи глазницы (а может быть это были лягушки, я тогда не понимала). Они были очень красивы по окраске.
Видимо, за красоту леса и все, что я в нем видела, я навек полюбила природу и это в 11-12 лет. Я тогда, конечно, не понимала различия, что такое тайга и что лес. Мне нравилось и все. Может быть с тех самых пор я совершенно не боялась ни только леса вообще, но и глухой тайги, через которую мне ни раз пришлось пройти, выполняя поручения нашего старшего – тоже ссыльного, который заставлял меня носить письма, служебные, конечно, к председателю колхоза в дер.Воскресенка. Но это было уже в 1933 году. Не скрою, что я с большой охотой это делала, и что мне не было страшно совсем. Бывало чуть не бегу и вдруг где-то, совсем рядом душераздирающий рев. Все замрет в душе, ноги подсекаются. И так в страхе, ускорив шаг, идешь дальше. Успокоишься только тогда, когда в полукилометре от деревни вдруг тайга уступает место любимым березкам. Кто говорил, что это марал бродит по тайге, а кто утверждал, что это медведица. И что характерно, за все лето мне однажды только встретилась подвода и ни одной души.
Слава богу, все обошлось благополучно, а я еще больше полюбила лес.
Пришло время вернуться к тому, от чего нечаянно отступила, т.е. к движению нашего обоза. И так ехали мы ежедневно, несмотря на погоду. Трогались с места с восходом солнца и ехали до его заката и очень медленно, т.к. во-первых, была сильно разбита дорога, а во-вторых, люди не могли идти в такую грязь быстрее, да еще под дождем.
Сопровождал нашу колонну комендант, который, объезжая утром наши телеги и балаганы, команды давал: «Подъем», а затем: «Трогай». Представить, конечно, трудно, чтобы в начале мая, да и в конце тоже и даже в июне, не имея в чем укрыться от дождя и часто промокшим до ниточки необходимо остановиться на ночлег и устроить хоть какое-то ложе на мокрой траве. Как только останавливалась наша колонна, не зависимо есть дождь или нет его, сразу же пытались разжечь огонь, чтобы прежде всего обогреться, если мокрые – подсушить одежду, но и сообразить какой-нибудь ужин.
Каждый знает, как трудно развести огонь в сырую погоду, да еще когда спичек в обрез. Наша семья была в лучшем положении в смысле обустройства на ночлег. После остановки отец тотчас брал топор и шел в лес, благо, что он был рядом и смешанный – тайга. Ему нужен был пихтач. С него он снимал шкуру см по 150 в длину и по диаметру дерева. Она шла на строительство балагана. Строилось все по- хозяйски, поэтому никакой дождь не проливал нас. На каркас шла любая поросль. Мать в это время старалась развести огонь, приготовить воду для будущего ужина. Возчик тоже не сидел. Нужно было приспособить котел над огнем, для чего вырубить рогатины и поперечную палку. А, прежде всего, ему нужно было распрячь коня, дать корма, если таковой еще был или найти место, где можно было бы пощипать траву. Мы с сестрой по силе возможности помогали тем, что искали на деревьях отсохшие ветки и сламывали их для костра.
Вместо перины отец нарубал много пихтовых веток – получалось неплохо, а главное сухо. Возница, кажется, приспосабливался на телеге с крышей из того же материала. Итак, для ночлега все готово, даже ужин, который состоял из болтушки, т.е. заваренная мука на мясном бульоне из вяленого мяса. Возчик, по-моему, с нашего котла не ел. У него были свои продукты. Этот момент почему-то в моей памяти не запечатлелся. Утром после команды: «Поехали», особенно когда было без дождя, я одна уходила вперед, обгоняя обоз и довольно далеко. Если попадалась на обочине какая-нибудь валежина, а еще лучше мостик, которых было много, я разу же садилась и засыпала. Неожиданно проснувшись и не зная, сколько я спала, приходила в ужас оттого, что не вижу и не слышу скрипа колес и окриков возниц. Первая мысль: а вдруг обоз прошел мимо меня, не заметив. В этом случае, я иногда бросалась назад навстречу обозу, а иногда набиралась храбрости и ждала его. Но как только услышу скрип колес или разговоры тотчас ободряюсь и жду их мучеников, чтобы снова идти вперед. Сестра почему-то никогда не составляла мне компанию – боялась, что ли. Она ведь старше меня на целых 2 г. 10 месяцев. Родители мне не запрещали эти путешествия, чему я была очень рада. Мне ребенку было невмоготу смотреть на этих измученных, полуголодных, мокрых, уставших, идущих, едва переставляя ноги, людей. И я уходила, чтобы не видеть всего этого. Зато вот этот кусочек моей детской жизни мне запомнился на всю жизнь. Мне сейчас 79 лет. Когда начинается бессонница и лезет в голову всякая-всячина, прежде всего, я вижу себя, сидящей среди тайги на мостике в глубоком сне и страх остаться одной. В жизни всякое бывало потом. Не сложилась семейная жизнь, да мало ли что еще. Но оказывается, это все пустяки по сравнению с тем, что пережито в детстве. Я много в жизни путешествовала, поэтому есть, с чем сравнивать. То путешествие, о котором я сказала, было самым печальным.
Нашей семье повезло с возчиком. Это был мужчина лет 28-35. Высокий, стройный, темноволосый. Сейчас бы сказали: «Он из кавказской национальности». У него была характерная особенность в лице. Глаза имели разный цвет. Один был темно-голубым, другой казался почти черным. А зрачки расположены, как у кошки вертикально, как зерно чечевицы. Это я тоже помню всю жизнь. И вот этот человек не один раз предлагал нашим родителям бежать, и обещал оказать в дальнейшем помощь. Он опирался на тот факт что, якобы, из нашего обоза уже не один «кулак» сбежал», конечно, вместе с возчиком. Отца и мать эти предложения не вдохновили, и они наотрез отказались – вот умницы (еще неизвестно как бы сложилась наша жизнь в дальнейшем). Итак, мы еще едем. Солнце уже палит во всю. Начался сплошной сосновый бор – красавец, особенно когда утром восходит солнце. Лес на удивление стройный и чистый, как у нас в Минусинске. Красота увеличивается тогда, когда, позабыв про усталость от дороги, про холод и голод, смотришь на эти сосны с ярко-золотистыми стволами и с зеленой шапкой. Хочется заглянуть вглубь леса, а сам слушаешь разноголосицу птиц и лягушек. Вдруг, где-то в глубине леса слышишь тревожный голос животного. Возница говорит, что это марал. У нас в лесу этого не было. А красиво!
Наконец закончился сосновый бор. Кто-то из возниц сказал, что приближается деревня, а за ней Чулым. И все равно это сообщение не принесло радости – это для многих было концом пути в полным смысле. Итак. Первая на пути деревня, по-моему, ее называли Ступишино. Она мне показалась тогда какой-то нарядной, с широкой улицей, поросшей травой и спускалась она небольшим уклоном в сторону реки. Всех нас разместили на ночлег по избам. Хозяева нас приняли радушно. А вот кормили ли, не помню. На утро обнаружили в нашем отряде умершего мужчину – это была первая смерть в пути, но далеко не последняя.
Впереди разлившийся Чулым. До него мы ехали не очень долго. Переправа была паромная. Не помню, все наши телеги были завезены на паром или частями их переплавляли. А вот как переправляли лошадей, помню. Это было потрясающее зрелище. Река бурлила, как все реки во время половодья, а на ее поверхности виден огромный косяк лошадиных голов. Все лошади были, как мне сказал отец, связаны между собой узда-хвост. Впереди, точно помню, плыла лошадь с наездником. Все прошло благополучно, и мы поехали дальше. Проехали еще одну деревню. Не знаю, как называлась она, большой или маленькой была, но знаю точно, что там была больничка человек на 20. Вброд переехали какую-то малюсенькую речушку и оказались в совершенно ровной пустынной местности. Ни одного ни здорового, ни сгоревшего леса не было видно. Но, тем не менее, это место было концом нашего путешествия. Не помню, чтобы кто-то нас там встречал, распорядился бы как устраиваться. В первые же дни стали умирать люди. Голод сделал свое дело. Бросились на рыбу. Не помню, откуда она взялась. Толи сами ловили где, толи деревенские приносили. Во всяком случае, малосольную они принесли. Это говорит о том, что наша знакомая, поев щуку малосоленую, через 2-3 дня скончалась. Наша мать тоже что-то поела не подходящее. И как результат – попала в больницу с дизентерией в той больнице, что мы проехали. Нас бог миловал, несмотря на то, что ели все, что росло в тайге. Нас бросили на произвол судьбы. У нас снова был балаган, только на этот раз из памяти ушло, как и из чего сделал его отец, если не было леса. Нашего отца почти сразу же куда-то увели. Как потом выяснилось, узнав, что он плотник, заставили его с другими строить деревянный дом из бревен, которые, по-моему, тут же заготовлялись, т.к. кругом была тайга. Работа шла не очень далеко от той дороги, по которой мы приехали, в конце деревни. Не знаю, через сколько дней после приезда на место мать положили в больницу, и мы остались вдвоем. Абсолютно не помню, что мы ели. Не знаю, как узнал отец о том, что мать заболела, но нам сообщил о своем местонахождении и попросил прийти к нему. Видимо, объяснил нам как его найти, поэтому быстро нам удалось разыскать его. Нам несказанно повезло. Оказалось, работающим на строительстве выдавали небольшой паек крупой, немного жиру и чуть хлеба. Отец нас накормил, помню, перловой кашей, напоил чаем. А на десерт сварил кедровых шишек, которые он набрал тут же в 5-6 метрах от костра с большого кедра. Немного дал с собой продуктов и для мамы. Нам удалось ее попроведывать. Для нас это было спасением. Мы потом еще несколько раз приходили к нему. Шишки, наверно, были прошлогодними, т.к. падали от небольшого удара по дереву. В одно из посещений отец сказал нам, что мы скоро отсюда уедем.
Оказывается, приезжал какой-то представитель власти и спросил всех кто желает поехать работать на рудниках, но сразу же поставил условие: чтобы на одного рабочего был один иждивенец. Наша семья подходила по условиям. Но беда была в том, что надо было ехать немедленно, а наша мать все еще лежит в больнице. Отец, видимо, объяснил ситуацию, и ему разрешили приехать позднее, и дали какую-то справку. Нас это спасло. Как только мама выписалась, сразу же начались сборы. Надо было ехать, а на чем? Всех увезли опять на казенных лошадях, а нам пришлось покупать лошадь. Где взяли лошадь с телегой, на что купили, не знаю, и до сих пор удивляюсь, что это им удалось – продавать совершенно нечего было. Куда потом девалась эта лошадь, тоже не знаю. Может быть, ехали на перекладных? Нужен был хлеб на дорогу и другие продукты. Помню, мать где-то раздобыла закваски, мука, наверное, у нас еще оставалась своя, а может паек отца. Отсутствие печи ее не остановило. Она заставила отца, чтобы он прямо в откосе горы вырыл горизонтально по отношению к земле выемку наподобие русской печки. Несколько раз ее протопили. Дым, конечно, шел не в трубу, а прямо на улицу. Тесто к этому времени уже было готово, и вот через час-полтора мы имели настоящие деревенские караваи. Теперь спокойно можно было ехать. И мы поехали от верной гибели. Сколько тогда нашего брата уехало я не знаю, но знаю, что, как и для нас, это было спасением. Какое-то время ехали тем же путем, но р.Чулым, точно помню, не переплывали. Обоз за это время уже был на значительном от нас расстоянии. Было тепло и сухо, значит ехали быстрее. Мы ехали по незнакомой дороге, поэтому отец всех встречных спрашивал: «Не видели ли они обоз с переселенцами, и куда он направился?» Где-то в конце августа мы въехали в деревню, которая называлась Асташкино. Первого сентября пошли в школу, но через 2 недели нас выгнали – дети кулаков. Мать стала ходить по дворам и обшивать крестьян, отец работал на разных работах. Заработав немного денег, мы двинулись дальше. Следующая остановка была на каком-то хуторке, видимо, колхозная бригада. Ушло из памяти главное. Какая деревня была первой, какая второй. Но сам факт хорошо помню, и вот по какому признаку. На хутор мы, видимо, приехали в августе 1932 года, т.к. нас сразу же послали на уборку урожая. Дома нас по малолетству не заставляли жать хлеб и вязать снопы, а тут нас заставили это делать. Идти на поле было не в чем, так как за прошлый год наша обувь была вся истрепана. И мы пошли босиком. Кто-то из крестьян увидел это, и в тот же вечер нам принесли лапти. Ну а уж портянки мать сделала из каких-то тряпок. Мне всего 12 лет и впервые я почувствовала ужасную боль в спине. Видимо, спина была повреждена еще раньше, когда мы носили воду ведрами, а может быть простыла дорогой – ведь ноги и сама была постоянно мокрыми и холодными. Жили мы в семье в составе 5 человек в очень холодной избе. Спали вместе с родителями на полу. После окончания жатвы мы на этих полях собирали колоски, видимо, дотуда не дошли запреты на это. Там же помогали убирать картофель. Это значительно было легче, т.к. копали ее специальным плугом, а мы следом шли и собирали ее. По окончании копки картошки на поле пускали свиней. А нам тоже кое-что доставалось, особенно после дождя. Он вымывал ее, а мы с сестрой собирали. Как нам удалось пережить эту зиму в таком убогом месте, не знаю. В памяти сохранилось то, что ребенку и знать-то в те годы не следовало бы. А именно. Мы увидели там, на привязи, в обособленной от всех коров загородке стоял привязанным огромный бык-производитель, причем не на веревке, а на цепи толщиной с детскую руку, а в ноздрях было продето кольцо. Для нас, привычных видеть обыкновенных коров, да и быки не очень-то отличались от них, разве только взглядом, этот показался просто горой, да еще с такими злыми красными глазницами. Позднее взрослые говорили, что этими быками все коровы были заражены бруцеллезом.
Весна в тот год была очень теплой. Стояли ясные теплые деньки. Голос заставил нас идти собирать милостыню. Была толи Пасха, толи Троица. Хозяйка дала нам по корзиночке, рассказала в какую лучше идти деревню и в каком направлении. И мы с Ольгой «не зная броду» пошли. Оказалось, это большая деревня, красивая, но как ее называли – увы! Да мы, наверно, и не спрашивали ее имя. Просто ходили от дома к дому и просили подать нам милостыню Ради Бога. Кое-кто нас спрашивал кто мы и откуда. Многие сочувствовали. Домой пришли с полными корзинами праздничной стряпни.
Настала пора отправляться в путь. Едем. Нашу повозку несколько раз останавливали то комендант, то какой-нибудь начальник (беглецов в то время было много). От лишних вопросов отца спасала справка, которой он своевременно заручился еще тогда, когда его уговорили ехать на рудники. Видимо, она имела значение, раз нас не задерживали. Тем более что мы все время шли тем же маршрутом, что и обоз, но только с более длительными остановками. Конец пути все-таки приближался. Не доезжая деревни Воскресенки, около какого-то населенного пункта нас остановили. Человек, остановивший нас, посмотрев справку, приказал отцу идти за ним в контору, где и оформили его на работу. Оказывается, это был небольшой рудник, но там была начальная школа. Отца поместили в барак, где жили многие одинокие мужчины, а нас велено было поселить в деревне. Что и было сделано. Поселили нас в семье. Квартира была, как у большинства крестьян, из избы и горницы. Жили мы с ними вместе. Они были очень добры к нам, за это мы их благодарили своей работой по хозяйству и по дому, а мама шила им одежду. Шила, конечно, ни только им, но и сельчанам, чем и кормила нас. Мы с сестрой не сидели сложа руки. Все, что поспевало в лесу - было нашим. Заготовили, помню, очень много калины, связали ее в пучки и подвесили на чердак, чтобы ее тронул мороз. А зимой мама с ней пекла пироги, добавляя в них сахарной свеклы. Видимо, покупала в колхозе. Набрали много смородины. Мама ее высушила и тоже со свеклой ложила в пироги. В общем, голод был несколько уменьшен. Кое-что давал нам отец. Особенно рыбки. Не могу вспомнить, почему я пошла не в деревенскую школу, а на рудник, где работал и жил отец. До нее было не менее 4 км. Школа была маленькой. Всего 4 кл. Учились вместе в одной классе. И учитель был один. Его звали Виталий Илларионович (кажется). Зима тогда была суровой, но я ни разу не пропустила школу, т.к. мне очень хотелось учиться. Дорога проходила среди леса, поэтому даже днем там казалось темно. А уж утром и особенно вечером – жуть. Рада-радешенька я была, когда вдруг показалась луна. На душе становится спокойнее. По этой дороге довольно часто проезжали обозы с грузом или сеном, но только в основном днем. Бывало холод и ветер с ног сбивает. Сапятаться не за что. Счастьем казалось проявление саней с огромным возом сена – это было спасением. Учитель, жалея меня, иногда оставлял ночевать прямо в школьной кухне, а сторожихе наказывал, чтобы она мне устроила постель и накормила. Я ему очень была благодарна за такое внимание и не оставалась в долгу – помогала в классе оформлять стенды. У меня были некоторые склонности к рисованию. Поэтому он и попросил меня скопировать с учебников все то, что касалось учебной программы: рыбки, птички, цветы ми т.д. Поскольку я повторяла 4 класс, то и училась хорошо, да еще и была общественницей. Приближался праздник Первое мая. Райком партии попросил учителя, чтобы он выделил одного ученика на трибуну для поздравления трудящихся. Виталий И. Решил, что моя кандидатура для этого самая подходящая. Дал мне текст поздравления, я его вызубрила. И вдруг перед самым началом демонстрации он, извинившись, сказал мне, что райком КПСС дал другую кандидатуру. Какое это было огорчение!!! И горькая обида все на тех же мучителей.
Нам очень повезло с хозяевами. Они были очень чистоплотными. Кругом все блестело. Полы были некрашеными, поэтому, чтобы они казались очень чистыми их надо было или скоблить ножом или же тереть веником-голяком с дресвой или песком, а потом так промыть, чтобы он был как яичко. Этой работой занимались мы с сестрой. В Воскресенске мы прожили до весны 1933 года, а затем приехал комендант и сказал: «Хватит Вам здесь жить, переезжайте к себе подобным, т.е. в гетто». Отца освободили от работы на руднике. Сборы были невелики. Поблагодарив хозяев за гостеприимство, мы тронулись в пункт назначения.
Переселенцы, за которыми двигались мы, прибыли к месту, наверное, тоже к осени 1932 г. Участок, выделенный под наш будущий поселок, находился километрах в 4 от Воскресенска в смешанном лесу с большими полянами, пригодными для застройки. К нашему приезду кое-что уже было построено, в основном избы для себя, благо, что лес был рядом и его разрешали рубить.
Нам тоже отвели участок. Отца поставили на строительство дома под контору, а может под квартиру, раз под полом женщины копали яму, в том числе и моя сестра.
Мы с мамой пилили с корня березу, обрубали сучья и на лошади увозили к участку. Вечером мама с отцом помаленьку делали сруб избушки. И как бы не было нам всем тяжело, у нас появилось свое жилье размером небольше, чем 4х4 метра, даже без сеней. Короче, это была времянка с убогой русской печкой. Давали паек, видимо, мукой, раз мать пекла хлеб – не помню из чего и с чем были булки. Но зато ох, как хорошо запомнила все, что ели мы в то лето. Слава богу, что этой еды в лесу всегда много было. Все пучки, кислица, саранки, кондахи, дикий лук, дикий чеснок, черемша – все вокруг поселка было съедено. При такой еде не обошлось и без смерти и просто болезни. У меня, например, с тех пор болен желудок. Всю жизнь лечу его. Наша изба была готова где-то к октябрю 1933 года, и семья справила новоселье.
В конце августе наше начальство получило команду: всех детей школьного возраста отправить в интернат-школу, который находился в 5 км от нашего поселка. Это было для нас неожиданно и радостно. Наконец-то мы закончим хоть неполную среднюю школу. Как выяснилось позднее, интернат содержал золотодобывающий рудник под названием Бирикюль. И вот мы учимся в 5 классе, правда, в разных аудиториях. Сестра там, где были переростки, а я в нормальном классе. Живем в интернате в комнате на 28-30 человек с одной единственной печкой. Мальчики за стенкой в такой же комнате. По тем голодным временам нас неплохо кормили. Постели были чистыми, одеяла стеженые. Но было очень холодно в комнате. Несмотря на чистоту нас заедали бельевые огромные белые вши. Кто-то, видимо, принес из дома (неудивительно). Никто не жаловался. Наверное, каждый считал, что это он приволок эту мразь.
Школу мы обе закончили успешно и получили табеля об окончании 5 классов. Как только родители закончили строить избушку, мама тут же удрала из ссылки в Минусинск. Как она туда добиралась, на чем и за какие деньги, не знаю. Мы с сестрой стали иногда приходить к отцу попроведывать. Для нас это было и далековато и одного воскресенья мало.
Нас, школьников знакомили с поселком и даже с самим рудником Бирикюль. Поселок был тогда довольно большим. Показали нам и золотодобывающую фабрику. Нам темным, забитым детям было настолько удивительно все, что наше внимание было целиком направлено на экскурсовода и на то, что он показывал. Лично я с тех пор хоть приблизительно знаю технологию добычи золота, начиная от добычи руды, ее помола и кончая промывки и его сбора ртутью. А ведь мне было тогда 13 лет. Закончив школу, мы вернулись к отцу. Это был май-июнь 1934 года. А в июле отец получил из Минусинска Постановление о восстановлении его во всех правах, а это значит, что он с семьей имеет право покинуть место ссылки.
Вернулись в Минусинск через три года и 3 месяца. Жить нам было негде. Спасибо, одна соседка пустила в сарай-дровяник.
В нашем доме живет как раз тот уполномоченный, который нас выкидывал из дома. К осени нашли квартиру и поселились в ней с семьей брата Василия. Думали, ну вот, все беды закончились – не тут-то было. Моя сестра старше меня, ей в 1934 г. было уже 17 лет. Нужно было помогать отцу. Родители решили, что она должна получить прежде специальность, а уж потом работать. В это время в городе Абакане был объявлен прием на курсы геодезистов. Она поехала туда. Но в биографии написала, что отец был раскулачен, но восстановлен в правах. Для бюрократов этого было достаточно, чтобы ей отказать в приеме. Вернулась домой и работала до школы грузчиком. В шестой класс нас приняли безоговорочно и дали возможность закончить его и 7 класс.
Время идет быстро. Перед нами стала дилемма: куда идти учиться? Не будет ли снова проблем из-за прошлого. Мы подумали с сестрой и решили написать т.Сталину И.В. письмо. В нем мы, конечно, описали наши муки и каков финал этих мук, что горим желанием учиться, но нас везде гонят. Главное, мы написали ему о проекте конституции, согласно которой отец за сына не отвечает, равно как и сын за отца.
Ответ пришел на имя родителей в Гороно. Но мы об этом узнали только весной от директора школы, а зимой – от родителей.
После собрания, где сообщали кто как закончил класс (7), кто переведен и выдавали табеля, нас пригласила к себе в кабинет директор школы и спросила писали ли мы т.Сталину? «Да», - говорим. Поругала нас, что не посоветывались с нею. Считаю, наше письмо сыграло большое значение в дальнейшей нашей судьбе.
Мы с сестрой знали, что в Красноярске есть школа военных техников, где обувают, одевают, кормят и еще дают стипендию. Нас это даже очень устраивало, и мы без колебаний решили поехать туда (но особой уверенности, что нас туда примут у нас не было. Ответ-то от Великого отца и учителя не пришел). И на вопрос директора: «Куда собираетесь поступить?» Мы ей и сообщили о ШВТ. Она одобрила наше решение. Тогда таких нищих было хоть пруд-пруди, поэтому на каждое место было по 4, 7 человек абитуриентов, а у нас знаний про химии «0», так как весь год не было учителя. Да и с русским мы не были особенно в ладах. Но зато физику и математику, как говорят, мы тянули на 4-5. И это сыграло большую роль. Я лично блеснула знанием вопросов по обществоведению, особенно, когда вопрос стоял о Конституции. Отчисление было жутким, даже с тройками отчисляли, а нас приняли с двойками – глазам своим не верили, когда читали вывешенные списки о зачислении в школу военных техников. Это был конец августа 1936 года. Мы – курсанты.
В январские каникулы мы приехали к родителям уже в свой бывший дом, который после долгих мытарств родителям удалось-таки вернуть. И вот тут мама говорит: «Девчонки, Вам письмо из Москвы». И подает. Вот было радости – письмо из канцелярии т.Сталина, за его подписью. В нем спрашивали наших родителей о том, как сложилась судьба их дочек, удалось ли куда поступить на учебу. Поскольку мы уже учимся – отвечать не стали. В 1938 году в школу поступило распоряжение об отчислении всех курсантов из школы, у которых были репрессированы родители и направить в гражданские техникумы в Великие Луки и Отрожки. Отчислено было человек 16, в том числе и будущий муж моей сестры. Мы, конечно, дрожали, но бог миловал – пронесло, дали спокойно закончить школу. Мы старались оправдать доверие начальника школы и преподавателей. Учились обе хорошо. У меня, например, в дипломе «4» и «5» поровну, а диплом защитила на отлично. Сестра училась чуть послабее – больше четверок.
Так что письмо к т.Сталину нам очень помогло. Мы так считаем.

Послесловие

Все, что я написала - не выдуманная история и не взята из чужих слов. Писала только о том, что хорошо помнила – видела, слышала. Детская память цепкая. А если ее хозяин еще и любопытен, то все увиденное и услышанное остается в голове надолго.
Так подробно пишу только для того, чтобы, если кто прочтет мои сообщения, поняли бы какие изощренные издевательства придумывали наши вожди над истинными тружениками, кормилицами всей России.
Самое безобразное и обидное в этой истории, что в большинстве своем ни на что не оформлялись документы и не предъявлялись крестьянам, например, на конфискацию имущества движимого и недвижимого, о выселении из дома и даже не велся учет приехавших на основное место жительства. Я говорю об этом не голословно. Мне пришлось с этим столкнуться, когда я после выхода Правительственного постановления о реабилитации раскулаченных и репрессированных по политическим мотивам начала хлопотать отцу и нам с сестрой реабилитацию. Это было где-то в начале 1995 года. Дело было так. В УВД г.Красноярска мне сказали, что нужно писать туда, откуда были высланы, что я и сделала. От них я получила очень короткое сообщение: в Минусинском архиве нет данных о том, что Вержбицкий Дем.Г. был выслан с семьей, куда и когда, а также, что у него конфисковано. Есть только то, что решением сельсовета его лишали прав в 1930 году и вторая справка, что в 1934 г. он восстановлен в правах. Я на этом не успокоилась. Написала в Краевые УВД: Новосибирской, Кемеровской области и Красноярского края. В первые две области я написала потому, что территориально кое-какие населенные пункты из бывшей Нов-Сиб. отошли в Кемеровскую и даже в Томскую области. Об этом я узнала у геодезистов нашего края. Ответ из всех трех получила одинаковый – в списках семья Вержбицких не значится, причем написала по 2 раза. Больше того, где-то в году 1996 по радио выступила начальник отдела по реабилитации УВД Кр. края и обратилась к гражданам вот с какими словами: «В УВД края очень много поступает писем с просьбой о реабилитации. Но мы не можем всем дать положительный ответ, т.к. в Краевом архиве на многих пострадавших нет данных» и просила обратиться самостоятельно по месту высылки. Кроме того, она сказала, что из центра было дано указание на то, чтобы все дела по раскулачиванию были уничтожены (какой год она называла, я плохо слышала). До этого я, получив отрицательные ответы из областных УВД и из Минусинска, пошла сама в Краевой архив. И там мне показали из каких р-нов есть документы, а из каких нет. Так вот как раз из Минусинска-то и не было. Я прекратила поиск.

Спасибо работникам Минусинского музея им.Мартьянова. Они у себя создали 2 отдела: репрессированных и раскулаченных. А среди последних собраны ценные материалы по моему отцу. Но об этом я бы никогда не узнала. И только чистая случайность помогла мне. Моя племянница, жившая в Минусинске, выполняя поручение своей племянницы, занималась поиском данных по родословной. И совершенно случайно обратила внимание на фамилию Вержбицкий Д.Г. А это был ее родной дедушка, а мой отец. Попросила музейщиков снять ей копию в 2-х экземплярах, чтобы послать нам и себе оставить. Из каких соображений она послала мне, я не знаю. О том, что начала я хлопотать по реабилитации никто не знал. Сначала мне позвонили из Минусинска и сообщили о находке. Я попросила немедленно послать ее мне. В УВД здесь посмотрели, сказали: «Хорошая справка, но принять ее во внимание нельзя – нет печати и даже подписи выдавшего копию». Тогда я пишу племяннице, чтобы она с этой справкой, а еще я ей посылаю копию, посланную Минусинским архивом, пошла прямо к начальнику архива и показала ему эти бумаги. Недели через 3 получаю письмо от племянницы, а в нем и новую, причем полную справку. В ней тоже нет основного, а именно, что он был сослан с семьей и состав семьи, а также, что у нас было отнято.
Теперь УВД реабилитацию отцу дали безоговорочно. Что же касается нас с сестрой, то нам пришлось судиться с Государством, чтобы доказать, что мы были сосланы вместе с отцом и что у нас было все реквизировано. Хорошо, что еще не умерли наши сверстники из соседей по Минусинску, по школе, которые прекрасно помнили нашу историю до ссылки и в суде смогли выступить в нашу защиту. Спасибо всем!
Справедливость восторжествовала. Мы получили небольшую сумму денег за конфискованное имущество, реабилитацию, как репрессированные, положенные льготы. Хорошо бы еще за моральный ущерб получить. Но да ладно, перебьемся.
Вержбицкая Г.Д
февраль-март 1999 г.
http://www.memorial.krsk.ru/

Сообщение отредактировал Игорь Львович - 6.7.2010, 3:09
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
Игорь Львович
сообщение 14.7.2010, 3:42
Сообщение #44


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



Мы оставались людьми

--------------------------------------------------------------------------------

Пишет вам российская немка, предки которой, два брата Петри, Фридрих и Иоганн (они родом из-под Цюриха), служили канонирами у Суворова. Братья, видимо, были хорошими мастерами и угодили Екатерине II, если она монаршей волей жаловала им звания, награды и земли на Волге. Вот так обрусели мы, потомки доблестных канониров.

Моя мать из Киева, я там родилась в семье красного командира Фёдора Петри (он из немцев Поволжья), убежавшего в 17 лет в Москву к старшему брату Карлу - революционеру со стажем: делать революцию. Карла в 1936 г. расстреляли как родственника дворян Петри. В 1937-1938 гг. расстреляли ещё их пятерых потомков, а их дети отсидели в лагерях по 15-20 лет. Так вот, в нашем роду сплошной коктейль - немецкая, украинская, русская, голландская, французская и т.п. кровь. И к национализму я отношусь как к политическому фокусу.

Бабушка моя была правнучкой одного из создателей русско-цыганской семиструнной гитары и автора первого для неё самоучителя Игнаца фон Хельда - немца из Богемии. О нём (как гитаристе) наворочено в романе Пикуля "Фаворит" то, чего не было, но читать интересно. Если учесть, что переселение немцев Поволжья по секретному указу в 1941 г. было спешным (и страшным) и всё имущество брошено - заходи и бери, - то сколько тайн уплыло из бабушкиной богатейшей библиотеки и из её кованного запретного для нас сундука... К слову, из этого сундука я осмелилась достать на свою первую новогоднюю ёлку в 8-м классе (1940 г., школа № 136, г. Энгельс) её бальное платье. Политическую баню на бюро комсомола запомнила на всю жизнь. Повезло, что две мои тётки прожили долго и я узнала то, что в свои зрелые годы они боялись сказать: сколько жуткой правды унесло с собой старшее поколение от страха перед НКВД - КГБ.

Я сама в 16 лет стала "немецкой шпионкой" благодаря тому же указу. Прошла лагеря и спецпоселения, с 17 лет - на нефтеразработках в Ишимбае. Там за ночь гибли в бараке зимой 1942 г. по 10-15 человек. Мне повезло. Наш отряд в 250 человек перевели на кирпичный завод в Стерлитамак, где я месила глину, цемент с песком и водой; делала огнеупор для дзотов и землянок - по ночам, без сил, голодная. И с окриком табельщицы с ангельским лицом по имени Ная: "Шевелись, фашистка, норму не выполнишь!" Оттуда полиартрит, счастье, что два пальца правой руки держат ручку. Впрочем, со скрюченными пальцами я иногда сажусь за фортепиано. Но продолжу... Нас, немок кагебешных, спасали от голода русские баптисты, которых тоже преследовали. А татарин-врач без ноги, на фронте потерял, спас мне, 17-летней немке, ногу; голодный, как и я, конь Игнашка на неё наступил. Нога опухла, гноилась - отрезать и всё. Он тайком вылечил ногу редким тогда стрептоцидом. Даже в нечеловеческих условиях мы оставались людьми.

Вот я и добралась до сути своего письма - добрые люди есть всегда и повсюду, и в лагерях тоже. Как известно, отсидевшие были обязаны остаться на спецпоселении, часто там, где был лагерь. Этих людей мы с мужем (он тоже российский немец, врач, но в лагере был шахтёром, застудил почки и оставил меня в 30 лет вдовой с тремя детьми), - так вот, мы с мужем встречали в тайге и на шахте "Волчанка", как я уже сказала, цвет русской интеллигенции. Многих сохранила память. Директором ДК шахтёров на поселении (дальше 5 км от посёлка не удаляться!) был А.И.Соловьёв, отсидевший 10 лет артист МХАТа - что-то не так сострил на концерте в Кремле. Помню его жену, тоже 10 лет отсидевшую, певицу Большого театра. И многих, многих...

Мы часто вспоминаем о войне, так круто повернувшей жизнь целых народов. Не смотря на то, что нас предал Сталин, российские немцы тоже воевали с фашизмом. Под Тулой в 1941 г. был тяжело ранен мой двоюродный брат ст. лейтенант Юрий Шмид. После госпиталя он рвался на фронт, но при выписке его вдруг направили домой, почему-то... в Сибирь. Он не знал, что, пока лежал в госпитале, его русскую жену Нину с четырёхмесячным сыном переселяли в Сибирь как жену поволжского немца. Мальчик умер в дороге. По приезде Юрий - на учёте в КГБ, а в 1942 г. отправлен на шахты Приморья. Летом 1943 г. с таким же лейтенантом, бывшим художником Николаем Вольфом, бежали они из дальнего забоя, предварительно переправив фамилии в военных билетах (талантлив был Николай) на Шмелёва и Волкова. Двинулись к ж-д магистрали, к воинскому эшелону: отстали, мол, от полка и т.д. И - прямиком на фронт. Нина всё знала, но об этом мне поведала только в 1972 г. Погиб Юра Шмид (Шмелёв) за свою Родину под Будапештом, но где могила - неизвестно. Есть среди нашей родни и Герой Советского Союза Николай Леонов - немец из г. Бальцер (ныне Красноармейск). Осиротел в детстве, ещё до революции, и отец ему с тремя братьями в няньки взял русскую девушку Настю Леонову. Она их вырастила, и Николай ещё в гражданскую, после смерти отца, взял фамилию "мамы" Насти. И его и тётю не переселили с Волги, в паспорте стояло - "русский". Николай Николаевич сражался под Сталинградом, затем под Ленинградом, и там геройски погиб.

О себе. Я профессиональный учитель пения и хормейстер с 35-летним стажем. Одна вырастила и дала высшее образование детям. Как вы будете разбирать мой почерк, не знаю. Но почему-то верю, что разберёте...

Валентина ЗИМЕНС (ПЕТРИ)
Ost-West-Dialog № 11/1997 (журнал, издаётся в Германии)

http://www.memorial.krsk.ru/
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
Игорь Львович
сообщение 22.7.2010, 5:06
Сообщение #45


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



Зинаида Алексеевна Грибина-Каверина.

Лес рубили...

--------------------------------------------------------------------------------

Мне 82 года, живу я в Красноярске с дочкой, которая тоже уже на пенсии.

В этом, 1988, году выписали мы журнал "Огонёк", в котором есть раздел "Из истории современности". Читаем его с большим интересом, да и как не читать, если он задевает меня за живое. А тут ещё посмотрели по телевизору документальный фильм "Больше света", и встал передо мной вопрос: почему пишут только о пострадавших от сталинской репрессии больших людях, - военных, учёных, членах ЦК, - и ни слова о простых людях.

"Лес рубят - щепки летят". Вот так в 1937-8 годах и летели "щепки" почти из каждой семьи. Потому я и хочу написать о себе, об умершем в лагере муже, о директоре Московского Текстильного техникума - Токареве Михаиле Сергеевиче.

В 1927-1929 годах я и мой муж Каверин Алексей Васильевич учились в Московском текстильном техникуме, где был директором Токарев. Одновременно он работал в МОНО (Московский отдел народного образования). В те годы молодёжь считала его другом города Москвы. До техникума Михаил Сергеевич организовал в Москве МТШ, Московскую текстильную школу, из детей-беспризорников, которых много было в то время в Москве. При МТШ был организован 1-й Коммунистический интернат, по улице Донская, 45.

По окончании МТШ (2 года) ребята переходили во вновь организованный Токаревым текстильный техникум по улице Калужской, 63.

Я в то время работала ткачихой на Высоковской фабрике (г.Клин), откуда получила командировку в МТТ, будучи кандидатом в члены ВКП(б). На втором курсе меня избрали секретарём комсомольской организации техникума.

В 1928 году из студентов 3 курса организовали группу для поездки в Германию, с целью освоения новой техники в текстильном производстве. У нас в СССР в то время ещё не было бесчелночных станков.

В эту группу из 19 человек был зачислен и мой будущий муж Каверин. Вернувшись из Германии, они написали книгу, которая вышла под названием "Наша молодёжь за границей".

1 сентября 1929 года скоропостижно умер от кровоизлияния в мозг Михаил Сергеевич Токарев. Оборвалась жизнь нашего наставника, друга, товарища. Ему было только 40 лет. Похороны были организованы Московским комитетом ВКП(б) и МОНО, где он работал до последних дней своей жизни. Помню только, что до самого крематория шла лавина людей, и мы, студенты, затерялись где-то в конце процессии. Урну с прахом Токарева замуровали в стене техникума. На доске надпись золотыми буквами: "Друг молодёжи города Москвы М.С.Токарев", год рождения и смерти.

По окончании техникума (это был первый выпуск) способные студенты поступали в Московский текстильный институт, а двое из них, Максим Резников и Гриша Генесин, были командированы в Германию для приобретения опыта. Когда в Алтайском крае, в Барнауле, построили текстильный комбинат, Резников стал его директором, Генесин техноруком.

Каверин (буду называть его мужем) по окончании техникума уехал по распределению на Глуховскую фабрику в Ногинск. Туда поехала и я. Первое время работала хронометражисткой на фабрике, муж работал мастером. По вечерам работала ликвидатором неграмотности (в то время среди женщин-текстильщиц ещё было много неграмотных), выпустила две группы.

В 1930 году родилась первая дочка, а в 1932 году мы переезжаем в Серпухов, где живут родители мужа. Каверин поступает работать в школу-фабрику им. Косарева. Раньше это была ФЗУ, которую окончил Каверин до поездки в Москву. Его назначают заведующим ткацкой фабрикой.

Я работаю нормировщиком ткацкого и прядильного отдела, со мной работают четыре хронометражистки. Наш отдел ТНБ (тарифно-нормировочное бюро), в составе учебной части, контролирует скоростные показатели учеников.

В 1935 году родилась вторая дочка. Жизнь налаживается, у нас уже двухкомнатная квартира. Правда, не отдельная, а коммунальная, в квартире на 4-х хозяев, но это нас не тревожит. Живём дружно и не чувствуем, что на нас надвигается ураган 1937 года, идущий по всей стране.

В марте 1937 года Каверин уже работает техноруком школы.Захожу как-то в кабинку заведующего ткацкой фабрикой Кислевского, а за его столом сидит Каверин и читает газету "Лёгкая индустрия". С недоумением и ужасом в глазах он обращается ко мне со словами: "Смотри-ка, ребята наши, работающие в Барнауле, Резников и Генесин, оказывается, враги народа! Вот тут о них статья!"

10 апреля на закрытом партийном собрании Каверин был исключён из членов ВКП(б) за связь с врагами народа. Оказывается, как я после узнала из писем мужа, Кислевский немедленно сообщил в парторганизацию, что Каверин связан с врагами народа. С работы его немедленно сняли, меня пока не трогают; живём на той же квартире. Все друзья отвернулись. Стараются не встречаться, а при встрече не здороваются.

Алексей поступает на литейный завод слесарем. Работает он старательно, через два-три месяца его фамилия уже на Красной доске, что при входе на завод. Когда после его ареста я пришла на завод за его зарплатой, сама видела его фамилию.

Между тем ураган, надвинувшийся на нашу страну, усиливается. Каждый день узнаём новые фамилии арестованных, тревожно и у нас на душе. Алексей запасает украдкой от меня махорку и прячет в тайник, о котором я узнаю только в день ареста.

Вот он и пришёл, этот злосчастный день 3 октября 1937 года, навсегда оторвавший нас друг от друга. Муж работал во вторую смену, пришёл поздно, и мы ещё не спали. В час ночи к нам постучали, и вошёл человек безо всяких понятых, очень вежливый. Он предъявил ордер на обыск и арест. Обыск провёл поверхностно, посмотрел несколько книг, даже не листал их, взял из альбома несколько фотографий, привезенных из Германии.

Подошёл ко мне и тихо, вежливо произнёс: "Не волнуйтесь, разберёмся, он вернётся". Обращаясь к Алексею, он сказал: "Если курите, то возьмите курева. И питание на сутки".

Не встала я с дивана, не проводила мужа. Не могла встать: отказали ноги. Прощаясь со спящими детьми, муж сказал: "Береги детей". Вот всё, что было в ночь на 4 октября 1937 года.

В пять часов утра, с трудом, я всё же пошла к родителям мужа - понесла страшную весть о постигшей нас беде. С работы нормировщика меня сняли, перевели счетоводом в бухгалтерию. Страшное это время, когда все, даже близкие тебе люди, отворачиваются при встрече.

Как-то, при выходе с работы, меня остановила наша старая инструктор и с сочувствием отозвалась о Каверине, а я в разговоре произнесла: "хороших людей взяли, плохих оставили". Эту фразу услышала проходившая мимо Шумилина, тоже инструктор, и, как видно, сообщила в НКВД, потому что следователь мне предъявлял эти слова.

7 декабря 1937 года, по телефонному звонку, меня вызвали в НКВД, в комнату N 7. В моей голове мелькнула мысль, что вызывают по делу мужа, так как все эти прошедшие два месяца я почти ежедневно ходила к следователю и доказывала, что муж ни в чём не виноват.

Не думая о том, что меня могут арестовать, не заходя домой и не простившись с детьми, через 30 минут я уже сидела в кабинете следователя. Передо мной был грубый, неопрятный человек в возрасте. Он открыл папку и стал предъявлять мне немыслимые обвинения. Прежде всего, будто я, будучи секретарём комсомола в техникуме, не проявила бдительность и не разоблачила Токарева как троцкиста. Читает дальше: как будто Токарев выделил нам 1000 рублей после регистрации брака с Кавериным. Эти обвинения я резко отвергла. Тогда он очень ехидно сказал: "А вот эту твою фразу в разговоре с инструктором ты не будешь отрицать - хороших людей взяли, а плохих оставили?" Отвечаю: да, говорила, и сейчас скажу. Он как бы обрадовался моему признанию и произнёс: "Значит, по-твоему, твой муж хороший, а Сталин плохой?"

Это его сравнение меня просто взорвало, и ответила я ему грубо: "Ты просто глупый человек, вот была бы машина, которая беспристрастно раскрывала бы наши души и определяла бы, кто враг и кто друг Советской власти!" Он опять начал говорить о Каверине, как о враге народа. Я рассвирепела и снова нагрубила ему. Бить он меня не стал, но сразу вызвал конвой и отправил в камеру предварительного заключения, в которой я провела первую ночь.

Первое, что вспомнилось, это дети - ведь я их оставила с чужим человеком! Попадут ли они к бабушке и дедушке, или их заберут в детдом? Всю ночь проходила по камере, размером три на три, т.е. три шага.

Больше меня на допросы не вызывали, а наутро милиционер сопроводил меня в Серпуховскую тюрьму. Тюрьма, как и те, в которых мне потом пришлось побывать, переполнена: на нарах мест нет, только на полу. Как только меня втолкнули в камеру, и я увидела впервые в жизни "рецидив" - блатных девиц, в голове моей мелькнула мысль: так вот с кем меня сравняли! И сразу дала себе обет: Не пить! Не ругаться! Не курить! Остаться такой, какой вошла в это "общество". Нельзя не упомянуть, что произошло в первый день, а может быть, и час, как я очутилась в тюрьме.

Я уже говорила, что пришла я в тюрьму со службы, в чём была, даже без полотенца. И когда принесли пайку хлеба и мне положили на колени, подбежала девочка лет 14-15, схватила хлеб и стала жадно есть. На неё наскочили несколько взрослых блатных девчат и стали её беспощадно бить и ругаться. Мне стало жаль девчонку, я заступилась, и мне объяснили, что у блатных есть закон: пайка неприкосновенна. Хлеб брать нельзя: всё остальное можно, только не хлеб.

Через 8 дней, ночью, меня вызывают из камеры на этап без предъявления статьи и срока наказания. При посадке в теплушки громко зачитывают формуляры, и я слышу, как в соседней теплушке выкликают фамилию Каверина. Значит, до Москвы нас повезут в одном эшелоне. В Москве меня направляют в женскую Новинскую тюрьму. А его, как после я узнала из писем, в Сретенскую.

В январе день короткий, грузили нас в Серпухове ночью и в Москве разгружали где-то на Окружной железной дороге тоже ночью. Охрана строжайшая, с собаками. Проверили по формулярам, и "чёрный ворон" (автобус без окон) доставил в тюрьму. Поместили в камеру размером 50 кв.м. без нар, с цементным полом, народу полным-полно. Наше место - этапированных из других тюрем - у порога, у "параши".

Здесь много жён ответственных работников, они уже имеют статью "жена" и срок - 10 лет.

Дней через семь меня вызывают из камеры в коридор и дают расписаться за предъявленную статью АСА, срок 10 лет. Стола в коридоре нет, расписываюсь на стене. Определила статью тройка НКВД.

22 января 1938 года многих из нашей камеры, в том числе и меня, вызвали на этап. Опять "чёрный ворон", при погрузке строгая охрана, собаки.

Первая тюрьма была в Сызрани. Даже не тюрьма, а простой барак, наскоро построенный во дворе тюрьмы и оштукатуренный свежим навозом с глиной. Сырость ужасная. Правда, здесь нары, но они все заняты местными, а мы опять у порога. Следующая тюрьма - Новосибирск. Едем в теплушках, сколько дней - не помню, но долго: уже февраль. Блатные занимают нары, мы, "враги народа", опять у дверей.

Следующая тюрьма - самая страшная из всех, это Иркутский централ. Здесь были недолго, дальше нас этапировали в город Свободный (на реке Зее). Только в конце апреля прибыл наш состав на пересылку, на станцию Известковая Хабаровского края.

После двухнедельного карантина пошло распределение по колоннам: на Кульдур, Ургал и другие станции.

Лагерь - далеко не тюрьма. Здесь мы дышим свежим воздухом сколько хотим, и если честно относишься к труду - то, хоть и невкусно, но сыт будешь.

Первая моя работа на пересылке была: прачкой в санпоезде. На берегу какой-то маленькой речушки поставили два вагона, в одном из них два котла, под ними печка. В котлах греется вода. В другом вагоне бак для чистой воды. Всё делается вручную. С этапированных людей снимали бельё (если его можно так назвать), мы вчетвером заваливали бельё в кипяток, помешивали палкой.

Мыла давали два куска. Потом доставали бельё палкой с рогулькой и перебрасывали в чистую воду. Сушили на кустах, тут же, у вагонов.

После пятимесячного сидения по тюрьмам и теплушкам, очень хотелось трудиться, заняться хоть чем-то, лишь бы не сидеть без дела, да и возраст женщины в 32 года требовал своего, т. е. труда. К трём-четырём часам мы уже справлялись со своим заданием и сдавали всё в каптёрку.

В это время на ст. Известковая стоял вагон, в котором жил Давыдов, - не знаю, генерал или полковник, я только видела у него на груди несколько орденов. Как я узнала потом, он был сотрудником Блюхера, который в то время находился во Владивостоке.

В дни карантина, пересылка насчитывала до тысячи человек. В июне тепло, а поскольку никакая столовая не могла вместить всех заключённых, они, разделившись на группы, ели на улице, на столах, наскоро сколоченных. После своей работы, в шесть часов вечера, меня ставили на ужин кормить людей, вроде официантки. И вот однажды во время ужина, когда Давыдов наблюдал за происходящим, он подозвал к себе начальника пересылки и что-то сказал. На следующий день меня отправили с охраной в вольнонаёмную столовую. Она находилась в километре от пересылки.

Вот я уже старшая официантка. Заведующая там вольнонаёмная, большинство работников с бытовыми статьями, а моя статья "АСА", наверное, приравнялась к "СВЭ".

Через несколько дней, по распоряжению Давыдова, я стала обслуживать сотрудников НКВД, которые приходили в столовую в ночное время, и мне уже не приходилось ходить на пересылку. Иногда заходил в столовую Давыдов, а больше приходил от него охранник и брал обед в вагон.

Обедали в столовой и сотрудники Сихотэ-Алиньской экспедиции, с которыми у меня сложились хорошие отношения. У них я попросила тетрадь бумаги и ручку. Теперь я могу писать обжалования Сталину. Как-то в сентябре, числа не помню, никто не пришёл из вагона Давыдова за обедом, и тогда мы узнали, что вагона уже нет, его угнали в Москву. Тогда же стало известно, что Блюхер тоже арестован. Через несколько дней всех з/к со статьями "КР", кто работал в столовой, посадили в изолятор, здесь же, на Известковой.

Мне статью тоже переквалифицировали из "АСА" в "КР" и тоже вместе со всеми этапировали на трассу. И вот я на 3-й колонне, на отсыпке железнодорожного полотна. Это 20 км от Известковой, по направлению к Кульдуру и Ургалу.

Скоро выяснилось, что в моё дело ещё в Москве была подшита бумажка: "Использовать в Бамлаге по специальности". Так я и стала работать нормировщиком. Имея уже в руках "оружие", то есть бумагу, ручку и место, где можно писать, я начинаю писать обжалования Сталину, прошу пересмотреть моё дело. Ответы приходят быстро: "Отказать". Расписавшись за отказ, я тут же писала повторное обжалование.

Пока мы были на Известковой, услышали, что Ежова уже нет, что в НКВД уже главенствует Берия. Пишу обжалования на имя Берия, так же получаю отрицательные ответы. Вот так продолжается эта переписка до 1944 года, когда наконец я решила написать уже не заявление, а простое письмо, на имя Председателя Президиума Верховного Совета М.И.Калинина.

За эти годы пришлось работать и на кирпичном заводе, тоже нормировщиком, совмещая это с работой контролёра-замерщика в лесу, где заготовляли дрова для обжига кирпича. Этот кирпич готовили для школы в городе Тырма, единственного кирпичного здания в городе. Сейчас Тырма уже есть на карте.

За весь срок, 6 лет и 8 месяцев, пришлось мне работать и в Центральной лаборатории, в которой делали анализы цемента, гравия, грунта и воды. Моим делом было собрать результаты и разослать по адресам, по отделениям строительства. Пришлось работать нормировщиком в Центральных пошивочных мастерских, и на аэродроме "Эльга". Это было срочное строительство, маленький аэродром на горе. Наверно, уже готовились к войне с Японией.

С Эльги мы шли уже пешком, так как рельсы сняли и увезли куда-то, видимо, в связи с войной. Так что мы шли просто по полотну, проложенному нами три года назад.

Нельзя не отметить, что как только у меня появилась бумага и ручка, я стала искать пути к переписке с мужем и детьми, оставленными в Серпухове. Узнала от родителей мужа, что он в Рыбинске, на Волге. Переписки нас не лишали, стала изредка получать письма. На мой вопрос, почему не пишет обжалования в Москву, муж ответил: "Я верю, что справедливость восторжествует". Но он справедливости не дождался, в 1943 году его не стало. Умер он 23 ноября в Нижнем Тагиле, на Урале, куда перевели весь лагерь из Рыбинска, когда к нему начал приближаться фронт.

От детей, которые уже учились, тоже изредка стала получать письма. Узнала, что они не в детдоме, а живут у родителей мужа. Маленькая писала: "Мы живём хорошо, у нас есть картошка, капуста белая, свёкла сладкая". О бомбёжках не писали, хотя Серпухов бомбили, и они укрывались в погребе.

10 августа 1944 года я работала в 6-м отделении, не было у меня и мысли об освобождении, так как в то время даже тех, кто отбыл срок, не освобождали, а оставляли "по директиве", до конца войны. Правда, им уже платили зарплату и переселяли в отдельные бараки, отдельно от з/к.

И вдруг, в обеденный перерыв, меня вызывает к себе в кабинет начальник ЧОС Гельфонд и спрашивает: "Что тебе сегодня снилось?" Отвечаю: "Мне ничего не снится". "А есть у тебя дети?" Отвечаю: "Есть, двое". "Так вот, тебя освободили.Иди во 2-й отдел, там тебе всё скажут".

Что тут было со мной и вокруг меня, описать трудно. Слёзы радости, и в то же время растерянность, что у меня денег ни копейки, нет ни продовольственных карточек, ни крыши над головой. Я ещё не знала, что мне придётся пожить дня 3-4 на пересылке, пока оформляются документы. Очень было обидно, что на пересылку сопровождает охранник.

Первую ночь я всё же ночевала на своей штабной колонне. Правда, охранник смеялся и говорил: "Ты иди одна, ты мне не нужна". Но я шла со всеми в строю.

Спать, конечно, не спала, все строила планы как ехать в Серпухов и забрать детей, совсем не знала, что для поездки нужен пропуск и много денег.

Через 4 дня на пересылке мне вручили паспорт (временный с ограничением) и пропуск с красной полосой в Среднюю Азию, Чемкентская обл, ст.Тимур. Вот удар так удар! Зачем мне Тимур, мне нужен Серпухов. Но тут нашлись добрые люди. Когда-то, до 6-го отделения, мне пришлось немного работать в Управлении Н/Амурского лагеря в Торговом отделе вместе с эвакуированной из Киева Розенфельд У.М., муж которой погиб, уходя из Киева последним. Работал он в МВД.

Так вот, эта Розенфельд, узнав, что меня досрочно освободили, за те дни, что я была на пересылке, стала энергично добиваться, чтобы меня отправили работать по вольному найму в Управлении Н/Амурского лагеря инспектором Торготдела, что значится до сих пор в моей Трудовой книжке (1-я запись). Весь остальной стаж до лагеря значился в трудовой книжке «со слов». Решила поработать, заработать некоторую сумму денег (ставка приличная – 1100 руб. старыми деньгами), чтобы поехать за детьми, не думая о том, что надо еще пропуск, чтобы поехать в Москву. И вот опять случай. Стройка железной дороги от Комсомольска до Совгавани подходит к концу, летом 1945 года обещают ее сдать в эксплуатацию. Со стороны Совгавани идет стройка под № 500, начальником которой был Гвоздевский. Со стороны Комсомольска идет Нижне-Амурский…

ПРИМЕЧАНИЯ.

1. Статья 58-12 (литера "ЧСИР"). В камере была жена Угланова (она держала себя очень гордо), а также Зинаида Николаевна Познанская (около 1890 г.р.), которая разошлась с мужем ещё в 1925 г. (её довезли в том же этапе до ст. Известковая, но оттуда сразу завернули в Акмолинск, в АЛЖИР).

2. Постановление тройки УНКВД по Мос. обл., 20.12.37 г.

3. Около трёх недель.

4. Облученского района Еврейской АО Хабаровского края.

5. Бамлаг, позднее Бурлаг (Буреинский ИТЛ). Речь о ветке от Транссиба, со ст. Известковая, на север, к Ургалу на р. Бурея.

6. Станция на Ургальской ветке (см. выше), на полпути между Известковой и Ургалом, в Верхнебуреинском р-не Хабаровского края.

7. Временный аэродром, строился с 1941 г. на ст. Эльга, на той же ветке вблизи Ургала (в том же районе, как выше).

8. Алексей Васильевич Каверин (1906-1943) сидел в Волголаге (в Рыбинске Ярославской обл.) и работал прорабом на строительстве канала. Осенью 1941 г. отправлен в Тагиллаг (Нижний Тагил Свердловской обл.).

9. 6-е л/о Нижамурлага (Нижнеамурский ИТЛ, он же ИТЛ "АЗ") в Комсомольске-на-Амуре, Хабаровского края.

http://www.memorial.krsk.ru/
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
Игорь Львович
сообщение 4.8.2010, 5:41
Сообщение #46


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



Заполярные нимфы в зэковских фуфайках

________________________________________
Театр в условиях вечной мерзлоты, где суровые морозы, нестерпимые ветра и кромешная тьма по полгода, даже сегодня кажется чем-то невероятно фантастическим. Тем не менее такой театр существует, и существует он в нашем крае уже более 69 лет. Это Норильский заполярный театр драмы имени Владимира Маяковского - географически самый северный театр на Земле.

Идея создать свой профессиональный театр в Норильске появилась после того, как по северу в конце 30-х годов прокатился с гастролями творческий коллектив столичного Малого театра во главе с народной артисткой СССР Верой Пашенной. Кстати, благодаря её заслугам был основан "Первый заполярный театр" в Игарке. Но он, к сожалению, прожил совсем недолго и закрылся где-то в конце 40-х годов. Тем не менее идея создать свой стационарный театр в Заполярье очень понравилась новому начальнику Норильского комбината Александру Панюкову, и он начал пробивать её в вышестоящих инстанциях.
Официально театр учредили в 1941 году. Причём, по легенде, разрешение на создание подписал сам Иосиф Сталин. Произошло это в то самое время, когда немцы были под Москвой. Наряду с ноябрьским парадом на Красной площади это был один из жестов хладнокровия советского вождя перед врагом. После разрешения Александр Панюков поручил перспективному и многообещающему Григорию Бороденко собрать в Красноярске труппу артистов из не мобилизованных на войну. Григорий Александрович успешно справился с задачей, он же стал первым художественным руководителем театра. Само собой, не обошлось без трудностей. Например, когда труппа уже была собрана на Красноярском речном вокзале, к отплытию не прибыл администратор Делюков, у которого были билеты и деньги на питание. Тамошние комиссары разрешили провезти артистов без билетов, но вопрос с питанием решён не был. Тогда Григорий Бороденко, чтобы накормить труппу, играл с подвыпившими комиссарами в преферанс, выигрывал деньги и на них кормил артистов. С тех пор повелось, чтобы руководители норильского драмтеатра хорошо играли в преферанс.
За свою жизнь театр трижды менял прописку. Первый адрес был в так называемом "старом городе" - промышленной части Норильска, где на сегодняшний момент уже никто не живёт. А тогда это было второе лагерное отделение Норильлага.
Надо сказать, что в лагерях было множество самодеятельных коллективов: музыкальные, писательские, театральные. Их активность была настолько высока, что в 40-х годах они даже проводили олимпиады между собой, в которых победители получали небольшие денежные премии.

О тогдашней жизни в лагере сохранилось мало свидетельств, в основном только воспоминания заключённых. Но среди сохранившихся документов видное место занимает дневник графини Ефросинии Керсновской. Она попала в Норильлаг из Бессарабии по 58-й статье, фактически из-за своего дворянского происхождения. Здесь Ефросиния Антоновна сначала работала в шахте, затем в лагерной больнице, а после уже в мертвецкой. Все свои наблюдения она фиксировала с помощью рисунков и подписей к ним в простой тетрадке в клетку. Графиня рисунки называла наскальной живописью, но на самом деле это был обычный рисованный дневник, что своего рода уже было критикой, так как правды про лагерь услышать нельзя было. Знакомство с лагерем у Керсновской получилось довольно интересным. Правильнее сказать, лагерь с ней познакомился, а не наоборот. Когда Евфросинию Керсновскую привезли к одному из комиссаров на допрос, тот решил её вывести из психологического равновесия, хорошенько обматерив. И вот сидит она перед ним, с достоинством выслушивает все маты, а потом говорит: "Милочка, да кто ж так матерится?" - и осаждает его такой изящной руганью, что комиссар чуть со стула не падает от удивления.
В Норильлаге сидела интеллигенция всей России. Поэт Давид Кугультинов писал, что для него Норильск - это цвет России. Кадровый уровень в 60-х годах в Норильске был такой, какому позавидует любой европейский университет. Однажды в геологическую партию поступил новый геодезический прибор, но никто не знал, как им пользоваться. Его крутили, вертели - всё бесполезно. Разнорабочий зэк, наблюдавший за ситуацией, подошёл и попросил попробовать разобраться. Ему брезгливо бросили: "Да что ты в этом понимаешь?" А он отвечает: "Так ведь я его изобрёл" - и показал, как работает прибор. Здесь сидел Николай Козырев - астроном с мировым именем. Несмотря ни на что, он наблюдал за звёздами и писал материалы своей диссертации. Здесь сидел Лев Гумилёв, который после Норильлага экстерном сдал университетские курсы и защитил кандидатскую диссертацию. Здесь, на нарах второго лаготделения, где начинался норильский театр, люди получали высшее образование.
Конечно, тогдашняя публика состояла не только из интеллигенции. Было множество блатных, воров, убийц и других криминальных элементов общества, были раскулаченные и попавшие по доносу. По тем редким фотографиям 40-х годов, которые дошли до нас, можно судить об их внешнем облике: человек средних лет, тусклые глаза, обветрившееся лицо, из одежды - фуфайка, кепка и штаны, а на ногах сапоги.
Первая постановка театра была "Тяжёлые времена" - монтаж о Великой Отечественной войне. После этого поставили "Хозяйку гостиницы" Гольдони, "Жди меня" Симонова, "Позднюю любовь" Островского и лирическую комедию "Сады цветут" Масса и Куличенко. Такой репертуар был в первом сезоне.

Надо сказать, что с 1945 по 1948 год театр был музыкальным. Здесь была драматическая труппа и труппа оперетты, набранная Виктором Сколдиновым (самый популярный конферансье Норильлага) в Москве. Поэтому активно ставились и спектакли, и классические оперетты. Худрук Григорий Бороденко был не только главным директором, но и режиссёром, и артистом театра - единым во многих лицах. Он отмечал, что если артисты драмы спокойно подменяются в оперетте, то обратного процесса не бывает. Однако оперетта была очень скоро закрыта, потому что норильские комиссары поняли, что зрителю больше нравится лёгкий жанр и зарубежная драматургия. После войны народу хотелось радоваться жизни и смотреть на красивую жизнь, а советская идеологическая пьеса этого не позволяла. Поэтому оперетту прикрыли и стали ставить идеологию. Но всё равно классика тоже была. Одна из пьес, которая в истории Норильского театра имеет особенное место - это пьеса Островского "Без вины виноватые". Если брать её содержание, то сама по себе она отношение к Норильску не имеет. Тем не менее, впервые поставленная во втором лаготделении, как отмечают норильские газеты, она пользовалась большой популярностью. Когда художники и режиссёры задумались, почему это происходит, то представили перед собой норильский барак и над ним афишу "Без вины виноватые". Конечно, подобный заголовок привлекал публику, так как в контексте читался совершенно по-другому.
Когда минуло 50 лет с рождения театра, его художественный руководитель Александр Зыков задумал дилогию, в которой было два спектакля: один - постановка Островского, а второй, написанный питерским драматургом Виктором Левашовым, назывался "Придурки, или Урок драматического искусства". В последнем сюжет сводился к постановке во втором лагерном отделении пьесы Островского. Показывался труд артистов, которых вели репетировать в театр под конвоем, а затем сопровождали на общие работы, так как они не были освобождены от лагерного труда - работали по 13 часов днём и репетировали в свободное время.
В одном из самых страшных горных лагерей, где были только политзаключённые, женщины ставили после работы в бараке "12-ю ночь" Шекспира. И из всего комфорта у них была только цистерна, в которой горел костёр. Вместо того чтобы спать, они репетировали. Чтобы оставаться людьми.
Когда театр стал вольнонаёмным, оркестранты из числа заключённых второго лаготделения ходили в него под конвоем, садились на первые ряды кресел и играли на своих инструментах. У них были жёсткие ограничения на передвижение. Например, они не должны были прогуливаться по зрительскому фойе во время антракта, не имели права подниматься в буфет и многое другое.
Состав оркестра был очень интересен. В нём были представители разных национальностей, в том числе и греки, и японцы, и американцы. Но пожалуй, самый известный для Норильска персонаж - это Сергей Кайдан-Дешкин. В театре он был первым заведующим музыкальной частью, делал музыкальное оформление спектаклей. Его настоящая фамилия была Дешкин, но когда он в молодости ухаживал за девушкой, ему захотелось лучше называться, и он прибавил к своей фамилии слово "кайдан", что по-украински означает "кандалы". Его мать ругала за это, говорила, что он себе пророчит. В итоге так всё и вышло. Сергей Фёдорович был композитором. Вся советская пионерия пела его гимн "Взвейтесь кострами, синие ночи". Но в лагере он руководил оркестром шестого лаготделения, который фактически был оркестром уголовников. Этот самодеятельный коллектив стал очень популярен на танцевальных вечерах, потому что играл джаз. Интересно, что оркестранты-уголовники, так как не были политическими, на эти вечера приходили свободно, а дирижёра вели под конвоем. Однажды Кайдан-Дешкин попал в "расстрельный" лагерь - Норильск-2. Произошло это перед началом войны. В этом лагере заключённые должны были сначала закапывать одну партию заключённых, а затем рыть могилу себе. Сергея Фёдоровича решили расстрелять как шпиона в канун ноябрьских праздников. Но на этих праздниках должен был играть оркестр шестого лаготделения. Музыканты объявили, что без дирижёра играть не будут. А так как уголовникам позволялись такие вещи, дирижёра вернули под подписку о неразглашении. Комиссарам хотелось танцевать на празднике.
Продолжение читайте в последующих номерах "Красноярского рабочего".
Сергей ВАХРУШИН. Красноярск - Норильск - Красноярск
НА СНИМКАХ: Заполярный театр во втором лаготделении. С. Ф. Кайдан-Дешкин. Постановка 1956 года.
Фото из архива театра.
Красноярский рабочий 15.01.2010
http://www.memorial.krsk.ru/
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
Игорь Львович
сообщение 13.8.2010, 3:16
Сообщение #47


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



КТО БЫЛ - НЕ ЗАБУДЕТ

--------------------------------------------------------------------------------

Кто не был, тот будет, кто был - не забудет!” - вот такую надпись увидела на воротах Карагандинского лагеря Клавдия Сергеевна Барская. И действительно - не забыла. Как не забыли другие узники другого лагеря надпись “Каждому свое”...

О сталинщине рассказано уже столько, что поразить читателя новой информацией - трудно. Читатель свыкся с мыслью, что пытки у нас не просто БЫЛИ, но были основным методом следствия, что концлагеря были придуманы вовсе не Гитлером, что “щепки”, летевшие во время “рубки леса”, были не щепками, а именно лесом.

Но мы и не собираемся поражать и удивлять. Перестроившийся российский обыватель, который вместо бермудских и филиппинских чудес обсуждает сейчас в курилках любовные подвиги Лаврентия Берии, вряд ли дождется от нас сенсационных разоблачений. Мы будем рассказывать о людях обыкновенных. Не о тех, которые “вышли все из народа”, а о тех, кто из него не выходил. О тех, кто был народом. Они не славились геройскими подвигами или искрометным талантом. Да, стрелочник из Уяра, может быть, не был трезвенником, а слесарь ПВРЗв совершенстве знал не русский литературный, а русский разговорный. Но каждый из них был человеком. Живым человеком, со своими мечтами, может быть, не слишком высокими, со своими представлениями о жизни, может быть, не слишком глубокими, со своими жизненными принципами, бытовыми проблемами, привычками и пристрастиями. А им заменили имена - номерами, их фотографии сожгли перепуганные родственники; их, понимаете ли, СТЕРЛИ с лица земли в самом буквальном смысле. Наша задача - вспомнить каждого. Каким он был, как жил, что любил.



...Свидетельствует Клавдия Сергеевна Барская.

В 1932 году, благодаря ошеломившим весь мир успехам коллективизации, в стране свирепствовал голод. Не обошел он и Уссурийск, где жила тогда 15-летняя Клава со старшей сестрой Анной и двумя младшими братьями, Толей и Митей. Жили они в коммуне. В 1932 году отруби в коммуне считались лакомством, а в основном ели селедку (если, конечно, удавалось ее добыть). Сестра вышла замуж и уехала, а потом коммуна распалась, и Клава осталась с четырьмя детьми на руках (двух мальчиков взяли когда-то в коммуну из детдома, где было еще хуже). И умерли бы все с голода, но удалось пристроить Толю в воинскую часть, а Митю в училище, а сама Клавдия Сергеевне неожиданно вышла замуж. Иван Иванович Шумилов был послан в ЦК в числе двух тысяч коммунистов укреплять Дальний Восток, работал в политотделе железной дороги и отвечал за комсомол.

Семейная жизнь длилась немногим более двух лет - в ноябре1937 Ивана Ивановича взяли. Дело в том, что работал он с сыном известного на Дальнем Востоке чекиста Дерибаса. Арестовали Дерибаса - и заодно смели всех, кто имел к нему хоть какое-либо отношение. А через полгода увели и Клавдию Сергеевну. Было три часа ночи, полуторагодовалая дочь спала. “Как же я ее оставлю!” - сказала Клавдия Сергеевна. “А это уже не твоя забота!” - сказали ей. В течение трех лет она не знала о дочери ничего. Только потом, когда позади был Карлаг, уже в Соликамске она узнала, что брат Митя забрал племянницу, и увез в Красноярск, к сестре. Было тогда Мите 15 лет. что это была за дорога, лучше не вспоминать: голод, холера (“от холеры” натирались тройным одеколоном), но - доехали!

Анне Сергеевне, кстати, ее поступок даром не прошел. За то, что приютила племянницу, мужу ее, комиссару Березинской дивизии, “тормознули” движение по службе, не приняли в академию. До этого выбрали делегатом на 18 съезд, но скоренько “перевыбрали”. Советовали:”Сдай ее в детдом” - ”Нет” - “Ну, как знаешь...”.

Но это все будет потом, а пока - 38 год. Всего три дня понадобилось на все формальности - 6 июля Клавдию Сергеевну взяли, а уже девятого с приговором “ЧСИР” (член семьи изменника родины) отправили этапом в Караганду. Наверное, были среди следователей стахановцы, наверное, проводили они и семинары по вопросам повышения производительности труда: все у них было “как у людей”.

Не успела юная Клава опомниться, как стала государственным преступником. За то, что она была женой своего мужа, дали ей три года (за разбой и грабеж давали столько же). “Счастливая!” - говорили ей: у многих срок куда больше.

Перед отправкой в Караганду этап провели по карцерам - в воспитательных целях. В каменных мешках, лицом вниз, висели мужчины - и кое-кто из жен узнал СВОЕГО. Несколько женщин сошли с ума, и их больше не видели.

Что рассказать вам о Карлаге... Карагандинский лагерь был громадным (величиной с Францию) совхозом-гигантом. Это был прославленный совхоз: совхоз-рекордсмен, совхоз-передовик. Это был необыкновенно рентабельный совхоз, поскольку работали в нем только заключенные, для питания которых годились любые отбросы (безотходное производство!), которым не требовалось обмундирование (Клавдию Сергеевну, например, как взяли в июле в платьице и туфлях, так она и проходила до холодов, а там уж ей собрали - с миру по нитке). Помер ЗК - земли, чтоб закопать, хватит, и опять же - удобрения (безотходное производство-то!). А помрет их много - так на воле “врагов народа” хватает”. Эффективное, в общем, было устройство: не зря Адылов успешно возродил его в наши дни (и дал стране хлопка!), а прочие дальше сезонного привлечения на сельхозработы не пошли - духу не хватило?

В общем, что рассказывать вам о Карлаге. Возьмите любую книгу о рабовладельческих временах - вот вам и карлагские реалии...

Сама Клавдия Сергеевна Карлаг вспоминать не хочет. И вообще из “сидевших” не хочет вспоминать лагерь. не только потому, что было холодно и голодно, что был тяжкий труд, смерть и увечья. И на войне было тяжело - но там люди чувствовали себя людьми, активными, действующими. Лагерь же убивал духовно. Вот мы пытаемся забыть, “заспать” трамвайную или магазинную обиду, когда нас “за человека не посчитали”. А лагерь - это система НЕСЧИТАНИЯ человека человеком. Изо дня в день, каждую минуту, каждой мелочью тебе напоминают, что ты - не личность, а ЛАГЕРНАЯ ПЫЛЬ, или, в лучшем случае, - рабочая скотина. В лучшем - потому что от скотины хотя бы ждут какой-то пользы, хотя бы замечают ее существование как отдельной единицы (у лошади, вон той - “звездочка на лбу, а вон та корова - пегая... .

И, когда человек вернулся к нормальной жизни, когда он с трудом восстановил собственное “я”, которое в лагере систематично попирали, когда избавился от привычки ходить “как учили”, то есть - руки за спину, он не хочет вспоминать, хотя и не забыл ничего.

...А вот “вечерние посиделки” Клавдия Сергеевна вспоминает - как ОТДУШИНУ. После 10-12 часового рабочего дня “на плантации” рабыни собирались в бараке и вышивали. Не потому, что заставляли (хотя эта продукция и продавалась потом в ГУМе), и не только потому, что время шло быстрее. Вышивка создавала подобие уюта, напоминала, что они - женщины. Рассказывали о “вольной жизни”, делились женскими секретами, иногда пели, а чаще плакали, вспоминая детей и мужей. Рассказать было что - у многих мужья были знаменитостями.

В1941 году Клавдию Сергеевну этапировали в Соликамск, на строительство целлюзного комбината. (Кстати, в шестидесятые годы на тот же комбинат попала ее дочь - правда, не в качестве ЗК, а на практику после института. Но и не такие совпадения бывали - на Красноярском ЦБК встретились как-то после многолетней разлуки супруги Йоффе: она еще “сидела”, а он уже был “вольным” и к тому же хоть небольшим, но начальником; такое и во времена Спартака представить себе было невозможно).

В Соликамске Клавдия Сергеевна сначала работала на подаче леса и распиловке, но потом ей раздробило палец, и ее перевели в бухгалтерию. Начальник, Петр Андреевич, помог разыскать сестру, а потом и перебраться в Красноярск. Оценим его поступок по достоинству - по тем временам это было подвигом. Мы вообще будем рассказывать о тех людях, которые в те годы помогали репрессированным (а это было ой как опасно!): брали на работу, несмотря на “Волчий билет”, прикрывали от гонений, ободряли, поддерживали деньгами, дровами... Это было (без всякой натяжки) - Сопротивление. эти люди не готовили заговоры, не рассредотачивались по “пятеркам”, не печатали листовки и не взрывали машины с чинами из НКВД. Но они-то и вели борьбу против сталинщины - мужественной добротой. Сталинщина разъединяла - они объединяли. Сталинщина озлобляла - они смягчали. Сталинщина принижала - они помогали подняться. Они не дали людям потерять веру в людей - и эта вера сохранилась, как золотой фонд.

В 1942 году Клавдия Сергеевна вырвалась в Красноярск. Дочь держалась за подол Анны Сергеевны, а на “тетю” смотрела настороженно. Много чего было потом - и ловля бревен на Енисее, по горло в воде, и издевательства на работе (любителей “тыкнуть” в глаза судимости не хватало), но главное - дочь была рядом. Правда, и ей досталось - не приняли в пионеры, в комсомол, пытались “завербовать” в “стукачи”: или работай на нас, или на тебя тоже дело заведем. Саму Клавдию Сергеевну тоже в покое не оставили: и в Карлаге, и в Красноярске (в 1959 году) делались ей подобные “предложения”. Уже умер Сталин, уже расстреляли Берию, уже прошел 20 съезд, а машина - работала.

В 1956 году (Клавдия Сергеевна уже работала в крайпотребсоюзе) ей вдруг позвонили из КГБ и приказали явиться. От улицы Кирова до улицы Дзержинского она шла 40 минут - ноги подгибались. Полковник допросил ее по всей форме : фамилия, имя, отчество, статья, место заключения.

“Ну, все” - думала Клавдия Сергеевна. ”Все с начала. Хоть бы уж дочь не трогали...”

Полковник помолчал, посмаковал, насладился произведенным эффектом, а потом не без сожаления молвил: “Тут на Вас бумага пришла” и бросил на стол справку о реабилитации.

Конечно, малоприятное это было занятие для полковника. Уходили в прошлое громкие дела и напряженная работа, когда после ночных допросов мастера топора сходились в бильярдной и, с приятным ощущением поработавших людей, лениво переговаривались: “Ну, как товар?” - “Да так, сыроват пока!” - “Дозреет!” - “Дозреет, куда денется! Ну, что, разбиваем?”. А теперь перед “товаром” - кланяйся...

Времена менялись - но не изменились до конца. Скоро ветры стали дуть в обратную сторону, и полковник без работы не остался. Во всяком случае, какие-нибудь полковники консультировали того же Адылова при постройке “овощехранилища”. Так что надпись “Кто не был, тот будет, кто был - не забудет!” - не устарела. Кто был - это о Клавдии Сергеевне и о миллионах ее “понедельников”. Кто будет - это о нас. Это мы все там будем, если будем безгласны и единогласны. Если позволим еще одному параноику вскарабкаться на самую макушку.

...Ну вот, а Клавдия Сергеевна Барская сейчас на пенсии. Ей семьдесят два, она невысока, подвижна, а глаза у нее усталые. Казалось бы, все хорошо - получила в свое время квартиру в центре, дочь живет рядом - через дорогу, есть внуки и правнуки, и дома чисто и уютно. Но обида - осталась. В начале пятидесятых, например, награждали за хорошую работу, а ей было “не положено”. Крайпотребсоюз представил документы, а крайсполком “завернул”. Конечно, исполком формально прав: по положению, звание это присваивается проработавшим 20 лет и продолжающим работать. Но разве человек, проработавший тридцать с лишним лет, да несколько лет в Карлаге - не ветеран? И очень трудно убедить Клавдию Сергеевну в том, что отказ не связан с ее прошлым. Обида осталась. И ощущение, что она - “изгой”, осталось.

Мы вообще должны добиться того, чтобы бывшие репрессированные были приравнены в правах с ветеранами войны. Смерть одинаково махала своей косой и на фронте, и в лагере. Бесправный и бесплатный труд заключенных дал не меньший вклад в оборону страны, чем труд ратный.

Они пока еще живы, но их здоровье осталось в лагерях. Они живут среди нас, но мы их не замечаем. Они скоро уйдут - так давайте успеем помочь им хоть в чем-нибудь.


--------------------------------------------------------------------------------

Опубликовано: Красноярский рабочий, 05.11.88 под названием "Эта боль не утихает"
© Алексей Бабий 1988

http://www.memorial.krsk.ru/
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
Игорь Львович
сообщение 23.8.2010, 20:30
Сообщение #48


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



Флегонт Евлампиевич Агапычев. Воспоминания.

--------------------------------------------------------------------------------

[…] Научился я самоучкой. В школе в детстве не учился. Мой год учебы приходился на 1917, а родился я в 1908. Был записан и ходил в школу, проучился до ноября, а в ноябре учительница объявила, что Божий закон учить отменили. Придя домой, я сказал об этом. А отец: "Чему тогда учить будут? Скакать да плясать?" Утром решил меня не будить и в школу не посылать. Тут, конечно, к этому много еще оказалось паутины: идти не в чем, отец неграмотный, роспись ставил вместо Агапычев: +. Он инвалид второй группы, ревматизм всех суставов, застужен, всего его скрючило: пальцы на руках и руках, на коленях и локтях хрящами заросли. Нога - лапа не разогнешь, значит, в сапог и в валенок не всунешь. Лучшая обувь - широкие лапти. Навертим портянок, сколь соберем, смотря по времени, и обвяжем веревочками. Двигаться не может. Всего его стянуло, а деток у него да моей матушки нарожали 11 детей. Я был девятым. При моей жизни трое свернулись: голод и холод, засуха и революция, разруха, малярия, эпидемия, сибирская язва. Скот гиб от голода. На деревне ни врача, ни ветеринара. На деревенский сход соберутся вместе 40 мужчин 5-6, сойдутся, поропщут, а все беспомощные, некому стало могилу копать. Везде нет хлеба, картошки на посадки нет. Соли нет, ездили где-то на коне, за 40 верст была соленая вода, если удастся вернуться благополучно, то с полбочки привезет. Не конь, а скелет. Соленой водой по ковшу поделишься, себе оставишь часть, солить нечего, а тут вскоре и продовольственный налог, продразверстка. Платить нечем, приходят активисты с заводов из Нижнего Новгорода, агитируют, платить надо. Заводы нельзя останавливать. А мы не останавливаем, не в силах сами выжить, где-то за Волгой-рекой прослышалось есть хлеб. Собираются мужики ехать. На керенки хлеб не купишь и николаевские не берут. Кто что придумает, у кого что найдется на обмен одежды - шапки, тряпки. До 1922 года еле пережили, Буденый, Ворошилов Клим стали восстанавливать власть. Сеять нечем. Кто как сумел пережить. Отец и мать еще выжили и нас детей шестерых сохранили. Старшие стали подрастать. Что делать? Лапти плести и то надо учиться. Наш прадед научил двоих сыновей кузнецами, ковали гвозди для барж, болты, скобы, везли на Волгу, теперь Горький. Там строили баржи. С 1900 года с Волги везли железо, туда гвозди. Я уже этого не захватил, но кузница меня затянула еще до школы. Как только проснусь, собираюсь в кузницу, а мать опять: "Сажу да грязь собирать". В 1926 году стал работать самостоятельно, но каких только не было препятствий. До 1937 года отработал. Попал под арест без суда и допросов. Через Горьковскую тюрьму после 4-х месяцев в этап. 1 января 1938 года погрузили в товарные вагоны. Печка есть, дров нет. Приехали в Д.В. край, ст.Магдагача 20 февраля. Все простыли, в чирьях, болячках. Загнали в баню, а вернее в ней по колено ледяной воды. Не хотим идти, заталкивают. Ящики, в которые наливалась вода, мы перевернули вверх дном, чтобы как-то спастись от ледяной воды, иначе гибель. Поздравляли друг друга с легким паром. И в это время объявили: "Внимание" и стали зачитывать списки, кого и кто судил. Я с буквы "А" по алфавиту - Агапычев Флегонт Евлампиевич 1908 г.рожд. Судила Горьковская тройка НКВД на срок 10 лет с 1 октября 1937 года по 1947 год, ст.58. "Это вам временное наказание. Признаны врагами народа, вредителями, везде подрывы, диверсии. Прострелять вас всех бы, да еще милуем, надеемся исправить". Кто-то и скажи из нашего вагона: "По пути одиннадцать человек уже испарилось". "Молчать". И набросилась охрана, хватают того, другого. Не даем, нас хватают. Крик: "Произвол!" А все голые до нитки, зуб на зуб не попадает. Выстрел.

Белье тут же наше жгли. Вша крупная, белая. Цепляли белье вилами и несли в костер. Стали в окно выдавать белье. Одежду из жарки с пригаром вшей и тряпья. Хорошо, что горячее. Рады ему как родной груди матери.

При городе Рухлов ж/д ст.Сковородино долбили кайлами, ломами траншеи для города, строили теплотрассу и водопровод, достраивалась электростанция. По окончании перегнали на ст. Бам Байкало-Амурской магистрали. На болоте строили новый кирпичный завод. Осушали канавы, строили стены с расчетом 20 мил. в год. Поставили 4 локомотива по 120 киловатт паровые - это эл/станция, сушильные сараи летние, 4 сарая по 400 тысяч. В сарае обжиговые печи 400 тысяч и пресс ПЭР. Беспрерывная лента глиняная шла день и ночь зиму, весну, лето и осень. Построили корпус на сто камер, сушилку по 500 тысяч в камере для зимы и непогоды с подвесной жел/дорогой, ручные вагонетки 200 шт. гнали в камеры. Сдали завод вольнонаемным людям как раз перед войной. Перегнали нас на цементно-ремонтный завод ЦРЗ, УПР. Вся техника здесь ремонтировалась. В ночь угнали в Котлас на срочные прорывы, нас как специалистов на заводе оставили. Вскоре весь завод перестраивали и расширяли на военный лад. 3 тонны в смену поставили. По 3 тонны в час. Плавили круглые сутки в двух, две остывают и ремонтируются. Довели до 2000 тысяч в смену, то есть за две смену мины ЭМ 120. Весь процесс шел через мои руки. Меня поставили в литейный бригадиром-диспетчером. Обеспечивал металл для литья, вывозили литье вагонетками, вручную толкали в термический цех. Из терм - в механический на обработку и т.п. Коней семь подвод подвозили металл, вывозили мусор из шахты. Крутился день и ночь один на обе смены. Смена наша по расписанию з/к 10 часов, но цехи не пустели ни на минуту. Передавали ковш с металлом из рук в руки. Я должен никому не помешать очистить площади сотни кв. метров и вывести шлак из подвагранок. Кони задыхаются, не идут в цех, падают. Вывозили на тачках, потом за воротами грузим на телеги. Все дымит, горит, задыхаемся, потом заливаемся. Подвели трубы в литейный и термический цехи от куда-то. Газированная вода ледяная, жгучая, без сиропа пошла. Люди были на все способны. Ни выходных, ни отдыха. Всю войну, не покладая рук, трудились. По первости уже и в военное время охрана шумела на нас: "Фашисты". Жаловались. Со временем нач.завода один вольнонаемный Кутузов М.Лар. стал обращаться вежливо. Родина в опасности. Мы все в ответе. Мы и сами понимаем. Наши братья, сестры все на фронте. Многие ушли по бытовой статье от нас, а 58 не пускали, а просились многие.

Войну, как известно, выиграли неимоверной ценой. Родных на свободе не осталось. Еще в сороковые годы отец, мать, старшая сестра Матрена 1901 года рождения, ее муж 1902 года рождения в Горьковской тюрьме умер от тифа - Смирнов Арсентий Евлампиевич и двое их детей. А во время войны о них и говорить не приходится. Родство было большое со стороны отца: три брата, четыре сестры. У них по 6-7 человек. У матери было семь сестер, тоже все семейные. Троюродные, зятья, невестки. До 40 человек было на фронте и в обозе, в траншеях. Никого не пощадила смерть, кроме племянников и четверых моих детей из родных никого не осталось в живых.

Вот удивительно, кто радел меня лишить семьи, остались две дочки с женой, они пожили, а те ябедники погибли как депутаты, так и на фронте. Не кого вызвать на очную ставку. Когда и где я говорил, что мои товарищи Кирова С.М. убили. Кого я агитировал, чтобы расходились колхозы? и т.п. Кроме одного, который основной зачинщик. Ему бы за такое надо дать теперь почувствовать почем фунт изюма. И я бы лучше памятника почувствовал. Как писалось в "Красноярском рабочем" и в газете "Известия": "Давайте думать о живых". С него взять деньги за все года и в фонд репрессированных переводить. Так постановить. В депутаты насильно лезут с целью нажиться, завладеть властью, при возможности убрать неугодных ему.

Вот взять нынешние выборы. Сколько шума, борьбы тратят. С начала осени объявили предвыборный фонд: добровольно вносить, чтобы из лучших выбрать. А зачем он. Чтобы быть всеми избранным, Любого взять в ночь-полночь как поселковый депутат, уполномоченный районным прокурором, втихомолку с оперативником проводить следствие. Так я испытал на себе два раза. 1 раз в 1937, второй в 1949 году. 6 августа доставили в Б-Муртинский район в Красногорский совхоз. Ныне голосовать откажусь. Депутат скомпрометировал себя при Сталине. Не народный стал, а покровитель тех, кто губил народ. Думаю ухитрятся и нынче влезут с этой целью. Извините за прямоту, иначе не могу. Так гласит правда-матушка. Жить мне недолго, проживу и без депутата, без лучшей власти, а то и последнего куска хлеба лишишься. Такое мое плохое настроение не от сладкой жизни. Простите мне.

http://www.memorial.krsk.ru/
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
Игорь Львович
сообщение 23.8.2010, 20:33
Сообщение #49


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



Кириллов Фёдор Захарович. Документы



Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
Игорь Львович
сообщение 6.9.2010, 19:47
Сообщение #50


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



Отец Арсений
/ предисл. протоиерея В. Н. Воробьева. - М. : Братство во Имя Всемилостивого Спаса, 1993. - 303 с.

http://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/a...111&aid=207

ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ
Немногочисленные жизнеописания подвижников и мучеников XX века хотя и являют торжество любви над злом и смертью, столь характерное для древних житий святых мучеников, но редко в такой степени, как книга "Отец Арсений", принадлежащая неизвестному составителю.

"Отец Арсений" — это сборник литературно обработанных свидетельств очевидцев о жизни современного святого-преподобного, исповедника — их духовного отца, а также их рассказы о своей жизни.

Подлинность описываемых событий (отчасти скрытых измененными именами и названиями) не вызывает сомнений. Кроме подтверждений еще живых учеников отца Арсения есть и внутренняя гарантия этой подлинности — сердце читателя радостно верит всему описываемому, так как не верить невозможно — перед нами истина в ее неподдельной красоте.

Еще в самиздатской машинописи замечательная книга широко распространилась и произвела сильнейшее воздействие на большой круг читателей. Она явила образ святого нашего времени, внутренне тождественный православной святости всех времен, но имеющего неповторимые черты подвижника нового времени. В чем же особенность этого недавнего подвига? Прежде всего — в духе времени. Первые христианские мученики ждали скорого конца света, но они духовно родились в молодой церкви, живущей чистой, духовной жизнью, еще не знавшей пресловутых "исторических грехов". Если тогда из двенадцати учеников один стал предателем, то гонения XX века, образно говоря, часто только одного из двенадцати оставляли верным. Страшная атмосфера общего отречения, измены, предательства, не представимый масштаб духовной и исторической катастрофы, миллионы людей, плененных ложью и вовлеченных в сатанинскую расправу над Христовой Церковью, над своим народом и своей страной, — все это повергало в уныние и отчаяние, производило ощущение обреченности, безнадежности, оставленности. Потеряв веру в Бога, прежде великая, православная Россия, стала беззащитным объектом для осуществления сатанинского плана небывалого в истории геноцида. Гражданская и Отечественная войны, десятки миллионов жертв искусственно создаваемого голода, десятки миллионов невинных, мучительно уничтожаемых в бесчисленных лагерях и тюрьмах. Прежде православный народ спаивается, приучается к обману, воровству и лжи как способу жизни, к насилию и разбою, к блуду и разврату, к систематическому уничтожению собственных детей. В дьявольском помрачении, увидев друг в друге врагов и ставши врагами, люди отдали свои силы и жизни на вековую бессмысленную войну, жестоко, безжалостно мучая друг друга. Они стали неспособны организовать свою народную жизнь, разучились трудиться, разучились любить, жить семейной жизнью, рожать и воспитывать детей.

Зло в его сущности нельзя победить злом, как огонь нельзя потушить огнем. Только крестная Христова любовь, в своем самоотвержении с верой и смирением претерпевающая любые муки и даже смерть, способна победить зло и вырвать у него уже погибающую, ослепленную и озлобленную человеческую душу. Нет сомнения в том, что Россия и Русская Православная Церковь живет и молится, кается и духовно обновляется только потому, что великое воинство святых мучеников, движимых любовию ко Христу, к Церкви, к заблудшему русскому народу, противостало злу, отдавая себя на крест за веру Христову. Не будь их, давно бы уже не осталось у нас камня на камне. Но сегодня сама жизнь Русской Православной Церкви со всей очевидностью являет нам чудесные плоды подвига своих новых святых мучеников. Тем не менее, дух этого мученического подвига очень часто остается непонятым и писателями, и читателями. Вероятно, потому, что в жизни этот дух им не встречался. Часто тех, кто претендует теперь быть преемниками и почитателями святых мучеников, на самом деле пасут уже совсем другие пастыри. Воспоминания оставили лишь немногие свидетели, тогда, когда сами подвижники давно уже переселились в вечные кровы.

В отличие от большей части лагерной литературы, производящей сильное, но тяжелое впечатление, "Отец Арсений" приобщает нас к победному, светлому духу Христовой любви, которая не помрачается окружающим адом, но сияет еще ярче, еще неугасимей.

Всякий, кого сподобил Господь лично общаться с исповедниками того времени, сразу узнает в отце Арсении образ святого старца, исполненного любви, смирения, кротости, христианского трезвения и рассуждения, пребывающего в молитве, давно вручившего себя всецело воле Божией, наделенного благодатными дарами прозорливости и чудотворений. Немногочисленный и потаенный, но все же целый сонм таких старцев-исповедников еще недавно являл собою исполнение древних пророчеств о святых последних времен. Именно через них и осуществилось духовное преемство, соединяющее нас сегодня с полнотой Русской православной Церкви, с ее святыми.

Рукопись публикуется по существу без редакторской правки ради сохранения ее подлинности. Просим всех, кто знает что-либо о героях этой книги или о других подвижниках XX века, поделиться с нами своими сведениями.

Протоиерей Владимир ВОРОБЬЕВ


"Друг друга тяготы носите, и тако исполните закон Христов" (Гал. 6, 2).

Можно умереть, но остаться жить для людей, и можно остаться жить, но быть погибшим.


ПРЕДИСЛОВИЕ
В последние годы появилось много воспоминаний о жизни политических заключенных во времена "культа личности".

Пишут ученые, военные, писатели, старые большевики, интеллигенты самых разных профессий, рабочие, колхозники. Пишут о своей жизни в лагерях и тюрьмах, о допросах, но никто еще не рассказал нам о миллионах верующих, погибших в этих лагерях, тюрьмах или переживших небывалые страдания на допросах.

Страдали и умирали они за веру свою, за то, что не отреклись от Бога, и, умирая, славили Его, и Он не оставлял их.

"Положить печать на уста своя" - значит предать забвению страдания, муки, подвижнический труд и смерть многих миллионов мучеников, пострадавших Бога ради и нас, живущих на земле.

Не забыть, а рассказать должны мы об этих страдальцах, это наш долг перед Богом и людьми.

Лучшие люди Русской Православной Церкви погибли в это трудное время: иереи и епископы, старцы, монахи и просто глубоко верующие люди, в которых горел неугасимый огонь веры, по силе своей равный, а иногда и превосходящий силу веры древних христиан-мучеников.

В этих воспоминаниях предстает пред нами один, только один из многочисленных подвижников. А сколько было их, погибших за нас!

Двадцать веков копило человечество многочисленные знания, христианство принесло Свет и Жизнь людям, но в двадцатом веке эти люди отобрали из многочисленного арсенала знаний только зло и, помножив на достижения науки, доставили миллионам людей величайшие и длительнейшие страдания и мучительную смерть. Господь привел меня пройти малую часть лагерного пути с отцом Арсением, но и этого достаточно, чтобы обрести веру, стать его духовным сыном, пойти путем его, понять и увидеть его глубочайшую любовь к Богу и людям и познать — что такое настоящий христианин.

Прошлое не должно быть утеряно, на прошлом, как на фундаменте, утверждается новое, поэтому собрать воедино часть жизненного пути о. Арсения я посчитал своим долгом.

Для того, чтобы собрать драгоценные сведения об о. Арсении, мне пришлось обратиться к памяти его духовных детей, письмам, когда-то написанным им друзьям и духовным детям, и воспоминаниям, написанным людьми, знавшими его.

Духовные дети о. Арсения были многочисленны, и там, где поселял его Господь, появлялись они вокруг него, был ли это город, где он, ученый-искусствовед, принял иерейство и организовал в полузабытом приходе общину, деревня, куда его забросила ссылка, или затерянный в бескрайних лесах Севера маленький городок, или страшный лагерь "особого режима ".

Интеллигенция, рабочие, крестьяне, уголовники, политические заключенные — старые большевики, работники органов, соприкасаясь с ним, становились его духовными детьми, друзьями, верующими и шли за ним.

Да! Многие, узнав его, шли за ним. Каждый, знавший о. Арсения, рассказывал мне, что он видел и знал о нем.

Встречаясь с о. Арсением, я старался узнать о его жизни, но, хотя вел со мною много бесед, о себе рассказывал мало. Кое-что мне удалось записать еще при его жизни, и, давая ему на просмотр записки, я спрашивал: "Так ли это было?"— и он всегда говорил мне: "Да, было",— но обязательно добавлял: "Господь всех нас водил по многим дорогам, и у каждого человека, если внимательно присмотреться к его жизни, есть много достойного внимания и описания. Моя жизнь, как и каждого живущего, всегда переплеталась или шла рядом с жизнью других людей. Много было всего, но все и всегда было от Господа".

Часто по несколько раз он исправлял неточности в написанном. Для удобства изложения воспоминаний некоторые события сдвинуты мною во времени, переменены названия мест и имен почти всех участников, так как многие еще живы, а время переменчиво.

Труден был поиск, но в результате появились эти воспоминания, письма и записки, хотя и несовершенные по своему изложению, но воссоздавшие образ и жизнь о. Арсения.

Начиная свою работу, я не представлял вначале, какой соберу материал и объем книги, но теперь отчетливо вижу, что будет три части: "Лагерь" — первая часть, и Вы прочтете ее сейчас, вторая часть — "Путь", в которую войдут отдельные письма, воспоминания, рассказы людей, знавших и знающих о. Арсения. Вторая часть написана, но требует доработки, а для третьей части собран многочисленный материал, над которым надо еще много работать. Молю Господа помочь мне.

Было бы самонадеянным говорить: "Я написал, я собрал". Писали, собирали, посылали мне свои записки многие и многие десятки человек, знающих и любящих о. Арсения, и это им принадлежит написанное. Я лишь пытался, как и все, кого возрастил и поставил на путь веры о .Арсений, трудом своим отдать малую часть неоплатного долга человеку, спасшему меня и давшему мне новую жизнь.

Прочтя записки, помяните о здравии раба Александра, и это будет мне великой наградой.



ЛАГЕРЬ


Темнота ночи и жестокий мороз сковывали всё, кроме ветра. Ветер нес снежные заряды, которые, крутясь, разрывались в воздухе, превращались в облака мелкого колючего снега. Налетая на препятствия, ветер кидал клочья снега, подхватывал с земли новые и опять рвался куда-то вперед.

Иногда внезапно наступало затишье, и тогда среди темноты ночи высвечивалось на земле гигантское пятно света. В полосах света лежал город, раскинувшийся в низине. Бараки, бараки и бараки покрывали землю.

Вышки со стоящими на них прожекторами и часовыми уходили за горизонт. Струны колючей проволоки, натянутой между столбами, образовывали несколько заградительных рядов, между которыми лежали полосы ослепительного света от прожекторов.

Между первым и последним рядами колючей проволоки лениво бродили сторожевые собаки.

Лучи прожекторов срывались с некоторых вышек и бросались на землю, скользили по ней, взбирались на крыши бараков, падали с них на землю и опять бежали по территории лагеря, окруженного проволокой.

Часть прожекторов вылизывала пространство за пределами лагеря и, обежав определенный сектор, возвращалась к рядам колючей проволоки, чтобы через несколько мгновений начать повторный бег.

Солдаты с автоматами, стоя на вышках, беспрерывно просматривали пространство между рядами проволочных заграждений. Затишье длилось недолго, ветер опять внезапно срывался, и все снова ревело, гудело, выло, колючий снег заволакивал яркое пятно света, и темнота охватывала долину.

Лагерь особого назначения еще спал, но вдруг раздался удар по висевшему рельсу, сперва один, у входа в лагерь, а затем под ударами зазвенели стальные рельсы в разных местах лагеря.

Прожекторы на вышках судорожно заметались, ворота лагеря открылись, и в зону стали въезжать один за другим крытые грузовики с "воспитателями", надзирателями, работниками по режиму и вольнонаемными.

Машины разъезжались по территории лагеря, останавливались у бараков, из грузовиков выскакивали люди и по четыре человека шли к бараку, обходили его со всех сторон, проверяли сохранность решеток на окнах, наличие замков на дверях, отсутствие подкопов стен или других признаков, свидетельствующих о побегах заключенных.

Осмотрев и убедившись, что ничего не повреждено, надзиратели отпирали двери бараков, и в это время прожекторы еще более судорожно продолжали метаться, а часовые внимательно оглядывали с вышек лагерь. Собаки между рядами проволоки начинали нервно обегать свой участок.

Лагерь особого назначения начинал свой трудовой день. Тысячи, десятки тысяч заключенных приступали к работе,

Темнота медленно светлела, наступал серый северный зимний рассвет, но ветер по-прежнему рвал снег, кидал его в воздух, выл и гудел, встречаясь с малейшим препятствием, и все дальше и дальше нес жесткий, колючий снег.

За пределами зоны лагеря, невдалеке от него, горело несколько костров, пламя которых то вспыхивало, то затухало.

Костры горели и днем и ночью беспрерывно, отогревая мерзлую землю для братских могил, в которых хоронили умерших заключенных. Лагерь ежедневно посылал туда сотни и десятки своих жителей, отдавая этим дань установленному лагерному режиму.

БАРАК

Лагерь "особого режима" ожил. Хлопали двери бараков, заключенные выбегали на улицу для поверки, строились. Раздавались крики, ругань, кого-то били.

Холод, пронизывающий ветер и темнота сразу охватывали заключенных. Строясь побригадно в колонны, шли они на раздачу "пайки" и оттуда к месту работы.

Барак опустел, но запахи прелой одежды, человеческого пота, испражнений, карболки наполняли его.

Казалось, крики надзирателей, отзвуки потрясающей душу ругани, человеческих страданий, смрад уголовщины еще оставались в опустевшем бараке, и от этого становилось до отвратительности тоскливо среди голых скамей и коридора нар. Тепло, оставшееся в бараке, делало его жилым и смягчало чувство пустоты.

Двадцать семь градусов мороза, порывистый ветер были сегодня страшны не только ушедшим на работы заключенным, но и сопровождавшим их и тепло одетой охране.

Те, кто несколько минут тому назад покинули барак, выходили на улицу со страхом, их ждала работа, пугавшая каждого непонятностью требований, бессмысленной жестокостью и непреодолимыми трудностями, создаваемыми лагерным начальством.

Выполняемая заключенными работа была нужна, но все делалось так, чтобы труд стал невыносим. Все становилось трудным, мучительным и страшным в лагере "особого режима", все делалось для того, чтобы медленно привести людей к смерти. В лагерь направляли "врагов народа" и уголовников, преступления которых карались только смертью — расстрелом и заменялись им заключением в "особый", из которого выход был почти невозможен.

Отец Арсений, в прошлом Стрельцов Петр Андреевич, а сейчас "зек" — заключенный № 18376 — попал в этот лагерь полгода тому назад и за это время понял, как и все живущие здесь, что отсюда никогда не выйти.

На спине, шапке и рукавах был нашит лагерный номер — 18376, что делало его похожим, как и всех заключенных, на "человека-рекламу".

Ночь переходила в темный рассвет и короткий полутемный день, но сейчас фонари и прожекторы еще освещали лагерь.

Отец Арсений был постоянным барачным "дневальным", "колол" около барака дрова и носил их охапками к барачным печам.

"Господи! Иисусе Христе, Сыне Божий! Помилуй мя грешного", — беспрерывно повторял он, совершая свою работу.

Дрова были сырые и мерзлые, "кололись" плохо. Топора или колуна в "зону" не давали, поэтому кололи поленья деревянным клином, загоняемым в трещину другим поленом,

Тяжелое и мерзлое полено скользило и отскакивало в слабых руках о. Арсения и никак не могло попасть по торцу забиваемого клина. Работа шла медленно.

Неимоверная усталость, глубокое истощение, изнурительный режим лагерной жизни не давали возможности работать — все было тяжело и трудно. К приходу заключенных огромный барак должен быть натоплен, подметен и убран. Не успеешь — надзиратель направит в карцер, а заключенные изобьют.

Бить в лагере умели и били в основном политических. Начальство било для воспитания страха, а уголовники избивали "отводя душу", и скопившаяся ненависть и жестокость выходили наружу. Били кого-нибудь каждый день, били умеючи, с удовольствием и радостью. Для уголовников это было развлечением.

"Господи! Помилуй мя грешного. Помоги мне. На Тя уповаю, Господи и Матерь Божия. Не оставьте меня, дайте силы", — молился о. Арсений и, изнемогая от усталости, охапка за охапкой переносил к печам дрова.

Пора было затапливать, печи совершенно остыли и не давали больше тепла. Разжигать печи было нелегко: дрова сырые, сухой растопки мало. Вчера о. Арсений набрал сухих щепок, положил в уголок около одной из печей, подумав:

"Положу на сохранение сушняк, а завтра дрова быстро ими разожгу". Пошел сегодня за сушняком, а уголовная шпана взяла и назло облила водой.

Подошло время разжигать печи, запоздаешь — не прогреется барак к приходу заключенных. Кинулся о .Арсений искать березовую кору или сухих щепок в дровах за бараком, а сам творит молитву Иисусову: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий! Помилуй мя грешного, — и добавляет: — Да будет воля Твоя".

Дрова за бараком перебрал и увидел, что ни коры, ни сушняка нет, как растапливать печи — не придумаешь.Пока о. Арсений перебирал дрова, из соседнего барака вышел дневальный, старик, уголовник больших статей, жестокости непомерной. Говорили, что еще в старое время на всю Россию гремел. Дел за ним числилось такое множество, что даже забывать стал.

О своих делах не рассказывал, а за то малое, что следователь узнал, дали "вышку" — расстрел, да заменили "особым", что для старых уголовников иногда было хуже. Расстрел получил и сразу отмучился, а в "особом" смерть мучительная, медленная. Те, кто из "особого" случайно выходили, становились полными инвалидами, поэтому, попав сюда, люди ожесточались, и выливалось это ожесточение в том, что били политических и своих же уголовников насмерть.

Этот уголовник держал в строгости весь свой барак, и начальство его даже побаивалось. Случалось, мигнет ребятам — и готов несчастный случай, а там — веди следствие.

Звали старика "Серый", по виду ему можно было дать лет шестьдесят, внешне казался добродушным. Начинал говорить с людьми ласково, с шутками, а кончал руганью, издевательством, побоями.

Увидал, что о. Арсений несколько раз перебирал дрова, крикнул: "Чего, поп, ищешь?" "Растопку приготовил с вечера, а ее водой для смеха залили, вот хожу и ищу сушняк. Дрова сырые, что делать — ума не приложу".

"Да, поп, без растопки тебе хана", — ответил Серый.

"Народ, с работы придя, замерзнет, вот что плохо, да и меня изобьют", — проговорил о. Арсений.

"Идем, поп! Дам я тебе растопку", — и повел о. Арсения к своим дровам, а там сушняка целая поленница.

Мелькнула у о. Арсения мысль: шутку придумал Серый, знал его характер, и помощи от него не ждал. "Бери, о. Арсений, бери, сколько надо".

Стал о. Арсений собирать сушняк и думает: "Наберу, а он меня на потеху другим бить начнет и кричать: "Поп вор!", но тут же удивился, что назвал его Серый "отец Арсений". Прочел про себя молитву, крестное знамение мысленно положил и стал собирать сушняк.

"Больше бери, о. Арсений! Больше!"

Нагнулся Серый и сам стал собирать сушняк и понес охапку следом за о. Арсением в барак. Положили сушняк около печей, а о. Арсений поклонился Серому и сказал: "Спаси тебя Бог".

Серый не ответил и вышел из барака. Отец Арсений разложил в печах растопку стоечкой, обложил дровами, поджег, и огонь быстро охватил поленья в первой печи, успевай только забрасывать дрова, носил их к печам, убирал барак, вытирал столы и опять, и опять носил Дрова.

Время подходило к трем часам дня, печи раскалились, в бараке постепенно теплело, запахи от этого стали резче, но от тепла барак стал близким и уютным.

Несколько раз в барак приходил надзиратель, и, как всегда, первыми его словами была озлобленная матерная ругань и угрозы, а при одном заходе в барак увидел на полу щепку, ударил о. Арсения по голове, но не сильно.

Ношение дров и беспрерывное подбрасывание их в печи совершенно обессилили о. Арсения, в голове шумело от слабости и усталости, сердце сбивалось, дыхания не хватало, ноги ослабли и с трудом держали худое и усталое тело.

"Господи! Господи! Не остави меня", — шептал о. Арсений, сгибаясь под тяжестью носимых дров.

БОЛЬНЫЕ

В бараке о. Арсений был не один, оставалось еще трое заключенных. Двое тяжело болели, а третий филонил, нарочно повредив себе руку топором. Валяясь на нарах, он временами засыпал и, просыпаясь, кричал: "Топи, старый хрен, а то холодно. Слезу — в рыло дам",— и тут же опять сразу засыпал.

Другие двое лежали в тяжелом состоянии, в больницу, не взяли, все было переполнено. Часов в двенадцать зашел в барак фельдшер из вольнонаемных, посмотрел на больных и, не прикасаясь к ним, громко сказал, обращаясь к о. Арсению: "Дойдут скоро, мрут сейчас много. Холода". Говорил, не стесняясь, что двое лежащих слышат его. Да и почему ему было не говорить, все равно рано или поздно должны они были умереть в "особом".

Подойдя к третьему больному, повредившему себе руку и сейчас демонстративно стонавшему, сказал: "Не играй придурка, завтра тебе на работу, а пересолишь, за членовредительство в карцере отдохнешь".

В перерывах между рубкой дров, топкой печей и уборкой барака о. Арсений успевал подходить к двум тяжелобольным, и чем мог, помогать.

"Господи Иисусе Христе! Помоги им, исцели. Яви милость Твою. Дай дожить им до воли", — беспрерывно шептал он, поправляя грубый тюфяк или прикрывая больных. Время от времени давал воду и лекарство, которое фельдшер небрежно бросил больным. В "особом" основным лекарством считали аспирин, которым лечили от всех болезней.

Одному, наиболее тяжелому больному и физически слабому о. Арсений дал кусок черного хлеба от своего пайка. Кусок составляет четверть дневного пайка.

Размочив хлеб в воде, стал кормить больного, тот открыл глаза и с удивлением посмотрел на о. Арсения, оттолкнул его руку, но о. Арсений шепотом сказал: "Ешьте, ешьте себе с Богом". Больной, глотая хлеб, произнес со злобой: "Ну, тебя с Богом! Чего тебе от меня надо? Чего лезешь? Думаешь, сдохну — что-нибудь от меня достанется? Нет у меня ничего, не крутись".

Отец Арсений ничего не ответил, заботливо закрыл его и, подойдя к другому больному, помог ему перевернуться на другой бок, а потом занялся делами барака.

Растопку, что дал Серый, хоронить не стал, а положил на виду, у одной из печей. Чего убирать-то, вчера убрал, а получилось плохо, а сегодня Бог помог.

Собрался было "нарубить" дров на завтра, вышел из барака, но потом решил, что все равно истопники других бараков растащат все до проверки.

Печи накалились, и от них несло жаром.

Отец Арсений радовался — придут люди с мороза, отогреются и отдохнут.

Во время этих размышлений вошел надзиратель, на вид ему можно было дать лет тридцать. Всегда веселый, улыбающийся, радостный, прозванный за это заключенными "Веселый".

"Ты что, поп, барак натопил, словно баню? В карцер захотел? Дрова народные для врагов народа переводишь, Я тебе, шаман, покажу", — и, засмеявшись, ударил наотмашь по лицу и, улыбаясь, вышел.

Вытирая кровь, о. Арсений повторял слова молитвы: "Господи, не остави меня грешного, помилуй".

Филонивший Федька сказал: "Ловко он, подлюга, тебя в морду двинул, с весельем, а за что — и сам не знает". Через час Веселый опять появился в бараке и, войдя, закричал: "Поверка, встать".

С нар соскочил Федька, а о. Арсений вытянулся с метлой, которой только что подметал барак.

"Кто еще в бараке?" — кричал надзиратель, хотя уже утром производил поверку и знал, кто оставался.

"Двое освобожденных, лежачих больных и третий на выписке, ходячий".

Веселый пошел по коридору, образуемому нарами, и, увидев двух лежачих больных, понял, что встать они не могут, но для вида раскричался, однако подойти побоялся — а вдруг зараза какая.

"Ты смотри, поп, чтобы порядок был, скоро позовут куда надо, там запоешь", — и, скверно ругаясь, вышел.

День был на исходе, быстро темнело, и заключенные вот-вот должны были прийти с работы. Приходили обмерзшие, усталые, озлобленные, обессиленные и, добравшись до нар, почти в беспамятстве, валились на них.

С приходом заключенных барак наполнился холодом, сыростью, злобной руганью, выкриками, угрозами.

Через полчаса после прихода водили на обед. Время обеда для многих заключенных было временем страдания. Уголовники отнимали все, что могли, и били при этом нещадно, те, кто был слаб, и не мог постоять за себя, часто лишались еды.

Политических в бараке было значительно больше, чем уголовников, однако уголовники держали всех живущих в бараке, а особенно политических, в жестоком режиме.

Ежедневно какая-то часть политических лишалась пайка, что являлось невыносимым страданием. Усталые, голодные, вечно продрогшие заключенные постоянно мечтали о еде как о чем-то единственно радостном в этой обстановке. Во время обеда люди отогревались и частично утоляли чувство голода.

Обед был жалким, порции ничтожны, продукты полугнилые и почему-то часто пахли керосином.

И этот скудный обед, который не восстанавливал затраченных сил и был рассчитан на медленное истощение заключенных, ни один политический не был уверен, что сегодня он съест его.

Отец Арсений, попав в "особый", часто лишался обеда, но никогда на роптал. Останется без обеда, придет в барак, ляжет на нары и начинает молиться.

Вначале кружилась голова, знобило от холода и голода, сбивались мысли, но, прочтя вечерню, утреню, акафист Божией Матери, Николаю Угоднику и своему святому Арсению, помянув своих духовных детей, всех усопших, кого сохранила память, и так, бывало, всю ночь молится, а утром встает — и как будто силы есть, спал и сыт.

Духовных детей у о. Арсения было много и на воле и в лагерях, и душа его болела за них. Раньше в простых лагерях получал иногда письма, а когда перевели в "особый", все кончилось.

В "особый" переводили опасных заключенных, переводили умирать без расстрела, а от установленного режима.

Духовные дети о. Арсения считали, что он умер. Обращались в органы, а там ответ один: если перевели в лагерь "особого режима" — "не значится".

...Было темно, колонны заключенных одна за другой входили в зону и растекались по баракам. Бараки оживали. В бараке о. Арсения сегодня было жарко, ребята входили злые, усталые, но, входя в теплый барак, радовались и ругались больше для порядка. О. Арсения не били и при обеде пайку не отняли, то ли случайно, то ли у других шарашили.

Двум лежачим больным досталась от обеда только половина пайкового хлеба, да о. Арсений от себя кусок прогорклой трески спрятал за пазуху.

Придя в барак, о. Арсений стал кормить больных: нагрел воду с хвоей, добавил аспирин и обоих напоил. Хлеб и треску разделил пополам и дал каждому.

Дней через пять пошли больные на поправку, стало видно, что останутся живы, но лежали еще недвижны и шагу сделать не могли. Все это время о. Арсений урывками и ночами ухаживал за ними и делился частью своего пайка.

Что это за люди, о. Арсений не знал. Попали в барак больными с этапа, почти в беспамятстве, и поэтому никто их толком не знал. Заботы о. Арсения больные принимали холодно, но обойтись без него не могли, и, если бы не он, то давно бы им лежать в мерзлой земле. О себе не рассказывали, а о. Арсений и не спрашивал, по лагерным обычаям не полагалось, да и не к чему это было. Сколько таких людей видел он по лагерям, не счесть. Бывало, выходит больного, расстанется и никогда больше не увидит. Да разве всех запомнишь!

Как-то от одного больного о. Арсений узнал, что зовут его Сазиков Иван Александрович. Молча подавая Сазикову, о. Арсений молился по своему обыкновению, и губы его беззвучно двигались, шепча слова молитвы.

Заметив это, Иван Александрович проговорил:

"Молишься, папаша! Грехи замаливаешь и нам поэтому помогаешь. Бога боишься! А ты Его видел?"

Посмотрел о. Арсений на Сазикова и с удивлением произнес: "Как же не видел, Он здесь посреди нас и соединяет сейчас нас с Вами".

"Да что, поп, говоришь, в этом бараке — и Бог!" — и засмеялся. Посмотрел о. Арсений на Сазикова и тихо сказал: "Да! Вижу его присутствие, вижу, что душа Ваша хоть и черна от греха и покрыта коростой злодеяний, но будет в ней место и свету. Придет для тебя, Серафим, свет, и святой твой Серафим Саровский тебя не оставит",

Исказилось лицо Сазикова, задрожал весь и с ненавистью прошептал: "Пришибу, поп, все равно пришибу. Знаешь много, только понять не могу — откуда?"

Отец Арсений повернулся и пошел, повторяя про себя: "Господи! Помилуй мя грешного". Время шло, работы надо было сделать много, и, совершая ее, читал о. Арсений акафисты, правила про себя, по памяти, вечерню, утреню, иерейское правило.

Второй больной был из репрессированных, стал постепенно поправляться. История его была самая обыкновенная, таких историй в лагере были тысячи, все одна на другую похожие.

Революцию Октябрьскую "делал", член партии с семнадцатого года, Ленина знал, армией командовал в 1920 г., в ЧК занимал большой пост, приговоры тройки утверждал, а последнее время в НКВД работал членом коллегии, но теперь его послали умирать в лагерь особого назначения.

В бараке репрессированные разные были, одни за глупое слово умирали, большинство попало по ложным доносам, другие за веру, третьих — идейных коммунистов — кому-то надо было убрать, так как стояли поперек дороги.

Всем им, сюда попавшим, необходимо было рано или поздно умереть в "особом". Всем!

Был идейным и Авсеенков Александр Павлович. Как фамилию эту назвали, сразу вспомнил о. Арсений этого человека. Часто упоминалась эта фамилия в газетах, да и приговор о. Арсению утверждал Александр Павлович. Когда постановление "тройки" о расстреле о. Арсения "за контрреволюционную деятельность" и о замене расстрела пятнадцатью годами "лагеря особого режима" зачитывали, фамилия эта запомнилась.

Авсеенков был уже в летах, с виду лет около сорока-пятидесяти, но лагерная жизнь наложила на него тяжелый отпечаток, в лагере ему было труднее многих.

Голод, изнурительная работа, избиения, постоянная близость смерти — бледнели перед сознанием, что вчера еще он сам посылал сюда людей и искренно верил тогда, подписывая приговоры, на основании решения "тройки", что посланные в лагерь люди или приговоренные к расстрелу были, действительно, "враги народа".

Попав в лагерь и соприкоснувшись с заключенными, отчетливо понял и осознал, что совершал дело страшное, чудовищное, послав на смерть десятки и сотни тысяч невинных людей.

Не видя с высоты своей должности истинного положения вещей и событий, утерял правду, верил протоколам допросов, льстивым словам подчиненных, сухим директивам, а связь с живыми людьми и жизнью утерял.

Мучился безмерно, переживал, но ничего решить для себя Авсеенков не мог. Сознание духовной опустошенности и ущербности сжигало его. Был молчалив, добр, делился с людьми последним, уголовников и начальства не боялся.

В гневе был страшен, но головы не терял, за обижаемых вступался, за что и попадал часто в карцер.

Привязался Авсеенков к о. Арсению, полюбил его за доброту и отзывчивость. Бывало, часто говорил о. Арсению:

"Душа-человек Вы, о. Арсений (в бараке большинство заключенных звало о. Арсения — "отец Арсений"), — вижу это, но коммунист я, а Вы служитель культа, священник. Взгляды у нас разные. По идее я должен бороться с Вами, так сказать, идеологически".

Отец Арсений улыбнется и скажет: "Э! Батенька! Чего захотели, — бороться. Вот боролись, боролись, а лагерь-то Вас с Вашей идеологией взял да и поглотил, а моя вера Христова и там, на воле, была и здесь со мною. Бог всюду один и всем людям помогает. Верю, что и Вам поможет!"

А как-то раз сказал: "Мы с Вами, Александр Павлович, старые знакомые. Господь нас давно вместе свел и встречу нам в лагере уготовил".

"Ну! Уж это Вы, о. Арсений, что-то путаете. Откуда я мог Вас знать?"

"Знали, Александр Павлович. В 1933 году, когда дела церковные круто решались, брата нашего — верующих — сотнями тысяч высылали, церквей видимо-невидимо позакрывали, так я тогда по Вашему ведомству первый раз проходил. Кого, куда?

Первый приговор Вы мне утвердили в 1939 году, опять же по Вашей "епархии". Только одну работу в печать сдал, взяли меня по второму разу и сразу приговорили к расстрелу. Спасибо Вам, расстрел "особым" заменили. Вот так и живу по лагерям и ссылкам, все Вас дожидался, ну, наконец, и встретились.

Бога ради не подумайте, что я хочу упрекнуть Вас в чем-то, во всем воля Божия, и моя жизнь в общем океане жизни — капля воды, которую Вы и запомнить, естественно, в тысячном списке приговоренных не могли. Одному Господу все известно. Судьба людей в Его руках".









Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
Игорь Львович
сообщение 9.9.2010, 3:20
Сообщение #51


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



ПОПИК

Жизнь и работа в лагерях нечеловеческая, страшная. Каждый день к смерти приближает и часто года вольной жизни стоит, но, зная это, не хотели заключенные, не желали умирать духовно, пытались внутренне бороться за жизнь, сохранить дух, хотя это и не всегда удавалось.

Говорили, спорили о науке, жизни, религии, иногда читали лекции об искусстве, научных открытиях, устраивали маленькие литературные вечера, воспоминания, читали стихи.

На общем фоне жестокости, грубости и сознания близкой неизбежной смерти, голода, крайней степени истощения и постоянного присутствия уголовников это было поразительно.

"Особый" жил страхом, насилием, голодом, но заключенные часто стремились найти друг в друге поддержку, и это помогало жить.

Авсеенков, наблюдая жизнь заключенных, пришел к выводу, что в среднем больше двух лет редко кто выживал в "особом", и думал, а сколько еще осталось ему? В зависимости от волны арестов в барак попадали инженеры, военные, церковники, ученые, артисты, колхозники, писатели, агрономы, врачи, и тогда в бараке невольно возникали "землячества", состоящие из людей этих профессий.

Все были забиты, но, тем не менее, можно было видеть желание этих людей не забыть своего прошлого, своей профессии. Все вспоминалось в совместных разговорах.

Особенно жаркими были споры, возникавшие по любому поводу, люди горячились, старались доказать только свое, при этом каждый говорил так, как будто от его доказательства зависит исход любых событий и решений.

О. Арсений в спорах не участвовал, ни к кому не примыкал, был со всеми общителен и ровен. Начнется спор, а о. Арсений отойдет к своему лежаку, сядет на него и начнет про себя молиться.

Интеллигенция барака относилась к о. Арсению снисходительно. "Одно слово попик, да еще притом весьма серенький, добрый, услужливый, но культуры внутренней почти никакой нет, потому так и в Бога верит, другого-то ничего нет за душой".

Такое мнение было у большинства.

Случилось как-то, что собралось в бараке человек десять — двенадцать художников, писателей, искусствоведов, артистов.

Придут, бывало, с работ, в "столовую" сбегают, отдохнут, пройдет поверка, запрут барак, ну и начинаются разговоры: о театре, литературе, медицине, искусстве, оживятся, спорят.

Как-то зашел разговор о древней русской живописи и архитектуре, и один заключенный высокого роста, сохранивший даже в лагере барственную осанку и манеры, с большим апломбом и жаром рассуждал об этих предметах. Собравшиеся с большим интересом слушали его.

Говорил "высокий" веско, со знанием дела и удивительно утвердительно. Во время разговора этого проходил мимо собравшихся о. Арсений, а "высокий", как оказалось впоследствии искусствовед и профессор, снисходительно обратился к о. Арсению: "Вы, батюшка, очень верующий и духовного звания, так не скажите ли нам, как Вы оцениваете связь православия с древней русской живописью и архитектурой, и есть ли такие связи?" Сказал и улыбнулся. Все окружающие засмеялись. Сидевший невдалеке Авсеенков и слышавший этот разговор тоже невольно улыбнулся.

Таким нелепым показался всем этот вопрос, заданный о. Арсению. Кто пожалел его, а кто и захотел посмеяться.

Все отчетливо понимали, что этот простецкий попик, каким был о. Арсений, ничего не ответит, не сможет ответить, так как ничего не знает. Понимали, что вопрос издевательский. Отец Арсений куда-то шел, остановился, вопрос выслушал, усмешки заметил и сказал:

"Сейчас, я сейчас, только вот дело доделаю", — и побежал дальше.

"А попик-то не дурак, от срама сбежал".

"Да, русское духовенство всегда было некультурным", — бросил кто-то фразу.

Минут через десять к группе интеллигентов подошел о. Арсений и, прервав лекцию "высокого", сказал: "Кончил я дела свои, прошу Вас повторить вопрос". Профессор посмотрел на о. Арсения так, как он, вероятно, оглядывал невежд, неучей-студентов, и размеренно произнес: "Вопрос, батюшка, довольно простой, но интересный. Как Вы, представитель русского духовенства, расцениваете влияние православия на древнерусское изобразительное искусство и архитектуру? Хотелось бы услышать.

О сокровищах Суздаля, Ростова Великого, Переяславля Залесского, Ферапонтовом монастыре, возможно, слышали? Иконы Владимирской Божией Матери и Троицу Рублева, вероятно, по церковным литографиям знаете, так вот и скажите, как оцениваете все это с точки зрения связей".

Вопрос был профессорский, и все это поняли, и у большинства мелькнула мысль, что не надо было задавать его такому простецкому, но доброму попику. Ясно, что не ответит, по одному виду определишь.

Отец Арсений как-то выпрямился, даже внешне изменился и, взглянув на профессора, произнес:

"Взгляд на влияние православия на русское изобразительное искусство и архитектуру существует самый различный. Много по этому поводу высказано разных мыслей, и Вы, профессор, по этому поводу много писали и говорили, но ряд Ваших положений глубоко ошибочен, противоречив и, откровенно говоря, конъюнктурен. То, что Вы сейчас говорили, значительно ближе к истине, чем то, что Вы так пространно излагали в статьях Ваших и книгах.

Вы считаете, что русское изобразительное искусство развивалось только на народной основе, почти отрицаете влияние на него православия и в основном придерживаетесь мнения, что только экономические и социальные факторы, а не духовное начало русского народа и благотворное влияние христианства оказали на него влияние — на живопись и архитектуру. Лично я, профессор, держусь другого мнения о путях развития древней русской живописи и архитектуры, так как считаю, что влияние православия было решающим фактором на русский народ и его культуру, начиная с десятого по восемнадцатый век.

Восприняв в десятом веке византийскую культуру, русское духовенство, русское иночество понесло, передало ее в виде книг, живописи — икон, первых образцов возведенных греками храмов, строя богослужения, описания жития святых — русскому народу, и это все оказало решающее влияние на дальнейшее развитие всей русской культуры. Вы упомянули икону Владимирской Божией Матери, а разве этот образ, как и другие произведения живописи, пришедшие к нам от греков, не явились той основой, на которой в дальнейшем расцвели иконопись и живопись?

Любое творение русской иконописной школы неразрывно связано с душой художника-христианина, с душой верующего, прибегающего к иконе как к духовному символическому изображению Господа, Матери Божией или святых его.

Русский человек приходил к иконе не как к идолу, а как к символу, в котором видел, подразумевал и представлял духовно и внутренне образ, запечатленный в виде изображения. В этом овеществленном символе видел православный образ того, к кому прибегала душа его в горестной или радостной молитве. Русский иконописец с молитвой и постом запечатлевал образ Господа, Божией Матери и святых, и недаром русский народ хранит много прекрасных и дивных преданий о том, как создавались иконы, и верил, что рукою художника-иконописца водил ангел Господень, а не сам иконописец.

Русский иконописец древний никогда не подписывал именем своих икон, ибо считал, что не рука, а душа его с благословения Божия создавала образ, а Вы во всем видите влияние социальных и экономических предпосылок.

Взгляните на нашу древнюю икону Божией Матери и западную Мадонну, и Вам сразу бросится в глаза огромная разница.

В наших иконах духовный символ, дух веры, знамение православия; в иконах Запада дама - женщина, одухотворенная, полная земной красоты, но в ней не чувствуется Божественная сила и благодать, это только женщина.

Взгляните в глаза Владимирской Божией Матери, и Вы прочтете в них величайшую силу духа, веру в безграничное милосердие Божие к людям, надежду на спасение".

Отец Арсений воодушевился, как-то весь переменился, распрямился и говорил ясно, отчетливо и необыкновенно выразительно.

Называя иконы, давая пояснения, он раскрыл душу русской древней живописи и, перейдя к архитектуре, на примерах Ростова Великого, Суздаля, Владимира, Углича и Москвы показал связи ее с православием.

Ответ свой о. Арсений закончил словами: "Строя церкви, русский человек во Славу Бога заставил петь камень, заставил его рассказывать христианину о Боге и прославлять Бога".

Говорил о. Арсений часа полтора, и слушавшая его группа интеллигентов замерла. Профессор потерял свой полунасмешливый и барственный вид, съежился как-то весь и спросил: "Простите! Откуда Вы знаете труды мои и русскую древнюю живопись и архитектуру? Где изучали? Ведь Вы священник?"

"Любить надо Родину свою и знать ее. Надо, как изволили сказать о духовенстве, чтобы попик понимал душу русского искусства и, будучи пастырем душ человеческих, показывал им правду и истину в их незапятнанном виде, ибо, профессор, многие люди, и Вы в том числе, облекают измышлением и ложью самое святое, что есть у человека. Делается это ради выгоды или политических, временно возникающих установок и взглядов, ради социального заказа".

Профессор еще более переменился и спросил: "Кто Вы? Фамилия Ваша?"

"В миру был Стрельцов Петр Андреевич, а сейчас о. Арсений, как и Вы, заключенный "особого". Профессор подался вперед и с трудом проговорил:

"Петр Андреевич! Извините меня, извините. Не думал, не мог предполагать, что известнейший искусствовед, автор многих исследований и монографий по истории русской древней живописи и архитектуры, учитель многих и многих, встретится со мною здесь под видом священника, и я задам ему глупый вопрос.

Несколько лет не было слышно о Вас, только статьи и книги рассказывали Ваши мысли, и я еще год тому назад вступал с Вами в полемику, лично не зная Вас. Как Вы, известнейший ученый, стали духовным лицом?"

"Потому и стал о. Арсением, что вижу и ощущаю Бога во всем и, будучи о. Арсением, особенно понял, что попику надо много знать. А если говорить о русских попах, то Вы должны знать, что они были той силой, которая собрала в XIV и XV веках русское государство воедино и помогла русскому народу сбросить татарское иго.

Действительно, в ХVI-ХVII веках стало морально падать русское духовенство, и только отдельные светочи русской церкви озаряли ее небосклон, а до этого было оно главной силой Руси".

Сказал и пошел, а профессор и все стоящие, и в том числе Авсеенков, остались стоять, пораженные и удивленные.

"Вот тебе и попик блаженненький, товарищи!" — произнес кто-то из слушающих интеллигентов, и все стали молча расходиться.

Авсеенков заметил, что с этого момента интеллигенция барака и лагеря стала смотреть и относиться к о. Арсению совершенно по-другому. Понятия Бог, наука, интеллигент для многих стали сближаться. Авсеенков, бывший старым идейным коммунистом и почти фанатично веривший в идеи марксизма, в первый год жизни в "особом" пытался жить обособленно от окружающих его людей, но потом сблизился с некоторыми из них, но, увидя, что мысли бывших коммунистов в основном были направлены только на желание вернуться к прежней удобной жизни и совершенно были свободны от идеи добиться справедливости и бороться против произвола Сталина, отошел от этих людей.

Свою прежнюю жизнь Авсеенков пересмотрел и понял, что давно растерял идеи, и их заменили приказы, стандартные прописные истины и циркуляры. Связь с живым народом, массой людей он утерял, доклады и газетные статьи — вот что заменило ему живого человека.

Соприкасаясь с заключенными, увидел Авсеенков жизнь подлинную, не выдуманную, настоящую. К о. Арсению тянулся Авсеенков, необычное отношение ко всем без различия людям, сердечность, доброта, постоянно оказываемая всем помощь в любых ее формах и, как теперь он узнал, глубокая интеллигентность и образованность покорили его.

Беспредельная вера в Бога, постоянная молитва вначале отталкивали его от о. Арсения, но в то же время что-то необъяснимо притягивало его.

С о. Арсением чувствовал он себя хорошо, трудности, тоска, лагерный гнет сглаживались. Почему? Он не понимал.

Сазиков Иван Александрович оказался старым известным уголовником. Был он человек властный, жесткий, уголовную братию знал хорошо и вскоре подчинил себе весь барак и, конечно, установил связь со всеми уголовниками лагеря. Слово его было законом, боялись его, но в дела барака вмешивался он мало и как бы стороной.

В, первые месяцы после своего выздоровления отдалился он от о. Арсения и вроде бы замечать не стал, но, повредив как-то себе сильно ногу, пролежал пять дней в бараке, рана стала загнивать, и создалась опасность потери ноги. Освобождение продолжали давать, но положение не улучшилось, и вторично выходил Сазикова о. Арсений.

Попробовал Сазиков дать о. Арсению подачку, но о. Арсений, улыбнувшись, сказал: "Не ради вознаграждения Вам делаю, а ради Вас — человека, ради Вас самого".

Помягчал Сазиков к о. Арсению, мимоходом вроде бы и о своей жизни рассказывал, а однажды вдруг сказал: "Не верю я людям, а попам, говорят, и совсем верить нельзя, а Вам, Петр Андреевич, верю. Не продадите. В Боге своем живете, добро делаете не для своей выгоды, а ради людей. Мать у меня такая же была!" Сказал и пошел.


Записано по воспоминаниям Авсеенкова Александра Павловича, рассказам Сазикова Ивана Александровича и ряда других людей, бывших в то время в лагере.


"ПРЕКРАТИТЕ СИЕ"

Холода стояли страшные, заключенные сильно мерзли на работах, обмораживались, приходя в барак после работы, буквально валились с ног. Умирало много, барак постоянно обновлялся.

Трудно было всем, но особенно доставалось политическим. Все вставали, уходили на работу и приходили с работы озлобленные и вечно голодные, а тут еще при раздаче хлеба уголовники два дня подряд отнимали у политических весь паек. На второй день к вечеру, после кражи и после закрытия барака, произошла в бараке драка не на жизнь, а на смерть между уголовниками и политическими из-за хлеба.

Во главе политических встал Авсеенков, несколько бывших военных и человек пять из интеллигенции, а у уголовников — Иван Карий, отпетый бандит, хулиган и многократный убийца. В лагере убил не одного человека, любил играть в карты на жизнь человеческую. Политические требуют справедливости и порядка, а уголовники со смехом отвечают: "Брали и брать будем". Прекрасно понимая, что лагерная администрация не встанет на защиту политических, а молчаливо одобряет эти кражи.

Сперва началась кулачная драка, а потом в ход пошли поленья, а некоторые уголовники достали ножи. В лагере они запрещались, их постоянно искали, беспрерывно обыскивали заключенных, но почти никогда ножи не находили.

Порезали одного военного, нескольким политическим тяжело повредили головы. Уголовники действуют сообща, а основная масса политических только кричит, боясь помочь своим.

Уголовники бьют жестоко, одолевают политических, кругом льется кровь. Отец Арсений бросился к Сазикову и стал просить: "Помогите! Помогите, Иван Александрович! Режут людей. Кровь кругом. Господом Богом прошу Вас, остановите! Вас послушают!"

Сазиков засмеялся и сказал: "Меня-то послушают, ты вот своим Богом помоги! Смотри! Твоего Авсеенкова Иван Карий сейчас прирежет. Двоих-то уже уложил. Бог твой, поп, ух как далек!"

Смотрит о. Арсений — кровь на людях, крики, ругань, стоны, и так все это душу переполнило болью за страдания людей, что, подняв руки свои, он пошел в самую гущу свалки и голосом ясным и громким сказал: "Именем Господа повелеваю — прекратите сие. Уймитесь!" И положив на всех крестное знамение, тихо произнес: "Помогите раненым", — и пошел к своим нарам.

Стоит весь какой-то озаренный и словно ничего не слышит и не видит. Не слышит, как кладут у выхода из барака мертвых, помогают раненым. Стоит и, уйдя в себя, молится.

Тихо стало в бараке, только слышно, как люди укладываются на нары и стонет тяжело раненный. Сазиков подошел к о. Арсению и сказал:

"Простите меня, о. Арсений. Усомнился я в Боге-то, а сейчас вижу — есть Он. Страшно даже мне, Великая сила дана тому, кто верит в Него. Простите меня, что смеялся над Вами!"

Дня через два, придя с работы, подошел Авсеенков к о. Арсению и сказал: "Спасибо Вам! Спасли Вы меня, спасли! Бесконечно Вы в Бога верите, и я, смотря на Вас, тоже начинаю понимать, что есть Он".

Жизнь в бараке шла размеренно. Одни заключенные приходили в барак и, прожив в нем недолго, ложились в мерзлую землю, другие приходили им на смену.

Воровство хлеба прекратилось, а если и случалось, то уголовники крепко учили своих за это. Отец Арсений работал по бараку, сильно уставал, истощение организма, как у всех заключенных, было предельным, но держался и духом не падал.

В бараке, населенном самыми разными людьми по своим характерам, жизни и настроениям, и при этом людьми, обреченными на смерть, измученными и поэтому озлобленными и ожесточенными, о. Арсений стал для очень многих связующим и сближающим началом, смягчающим тяжесть лагерной жизни.

Добротой своей, теплым ласковым словом согревал он многим душу, и, был ли то верующий, коммунист, уголовник или какой-либо другой заключенный, для каждого из них находил он необходимое только этому человеку слово, и оно проникало в душу, помогало жить, заставляло надеяться на лучшее, вело к совершению добра.

Как-то произошло незаметно, но Сазиков и Авсеенков сблизились. Казалось, что было общего между уголовником и бывшим членом коллегии? Их незримо соединял о. Арсений.



Записано по рассказам Авсеенкова, офицера Зорина, Глебова, Сазикова.


ВЫЗОВ МАЙОРА

Надзиратель Веселый днем, когда барак бывал пуст и о. Арсений топил печи или убирал барак, стал часто проводить "поверку барака" и придирался ко всему, а в этот день, зайдя раза три, беспрерывно матерился, ударил его по лицу, грозился и пугал, а к вечеру о. Арсения вызвали в "особый отдел".

Вызов к вечеру считался плохим признаком. Говорили, что начальником "особого отдела" назначили нового майора. "Особый отдел" в лагере "особого режима" был страшен заключенным.

Вызовы в "особый отдел" всегда сопровождались неприятностями: снимали допросы по какому-либо дополнительному делу, заставляли стать "сексотом" — секретным сотрудником и за отказ били нещадно. Били и при допросах, единственно когда не били — это при зачитывании постановления об увеличении срока заключения.

Заключенные боялись "особого отдела", работало в нем человек двадцать пять сотрудников — в основном проштрафившиеся где-то на службе в органах и переведенные служить в отдаленные лагеря для известного рода "исправления". Было много из них сильно пьющих. Допросы вести умели, били с умением, "признаешься во всем".

О. Арсения "принимал" лейтенант лет двадцати семи. Началось, как всегда, с шаблонных вопросов: имя, отчество, фамилия, статья, по которой осужден, крики: "все знаем", "давай рассказывай", угрозы, после чего предъявлялась главная цель вызова: "Давай показания о своей агитации в лагере".

Ответив на стандартные вопросы, о. Арсений замолчал и стал молиться. Лейтенант гнусно матерился, бил кулаком по столу, грозил, а потом, встав, сказал: "Сейчас через майора пропустим, заговоришь", — и, выругавшись, вышел.

Минут через десять вернулся и повел к майору — начальнику "особого отдела". Отец Арсений, зная лагерные порядки, понял, что дело его плохо.

"Оставьте нас", — приказал майор, взял дело и протокол допроса. Лейтенант вышел. Майор встал, плотно закрыл дверь кабинета, вернулся, сел в кресло и стал читать дело о. Арсения.

Отец Арсений стоял и молился: "Господи, помилуй мя грешного".

Майор посмотрел дело и вдруг неожиданно, простым, доброжелательным тоном сказал: "Садитесь, Петр Андреевич! Это я приказал Вас вызвать",

Отец Арсений сел, повторяя про себя: "Господи! Помилуй мя грешного! Уповаю на Тебя!" И при этом подумал:

"Сейчас начнется".

Майор помолчал, полистал еще раз дело, посмотрел на о. Арсения и на вклеенную в дело фотографию, отстегнул пуговицу верхнего кармана кителя и достал сложенный листок бумаги: "Возьмите, записка Вам от Веры Даниловны, жива и здорова. Прочтите".

"Дорогой о. Арсений! Милость Господа не имеет пределов. Он сохранил Вас. Ничему не удивляйтесь. Доверьтесь. Молитесь о нас грешных. Бог многих сохранил из нас. Молите Бога о нас. Вера".

Почерк был Веры Даниловны, сестры Веры, одной из самых близких духовных дочерей о. Арсения. Сомнений в том, что писала именно она, быть не могло, так как когда-то условились, что при писании особо важных писем в слове "молите" одна из букв делалась измененной.

"Господи! Благодарю, что дал мне узнать о детях моих. Благодарю, Господи, за милость!"

Майор взял записку из рук о. Арсения и сжег. Оба молчали. Отец Арсений — от волнения и неожиданности, а также от непонятности происходящего. Майор молчал, понимая состояние о. Арсения, понимая, что он ошеломлен. Смотря на о. Арсения, майор видел перед собой измученного старика с небольшой бородкой, обритого наголо, в старой залатанной телогрейке и ватных брюках.

Из лежащего перед ним дела майор знал, что прошлое у старика большое: "выходец" из семьи известного ученого, окончил Московский университет, известен как блестящий искусствовед в Союзе и за рубежом, автор глубоких исследований по древней русской живописи и архитектуре и одновременно иеросхимонах, руководитель большой и сильной общины, которая, как предполагали "органы", не распалась даже после его ареста,

И этот старик, живя когда-то на свободе, мог совмещать глубокую веру с наукой и в книгах своих прославлял красоту Родины и призывал любить ее. Сейчас майор видел, что все это умерло в сидящем перед ним человеке, он растоптан и сломлен. Смерть скоро придет к нему, она не заставит себя ждать.

Просьба жены, которую майор беспредельно любил и всегда прислушивался к ее словам, а также просьба Веры Даниловны, оказавшей в прошлом немалую помощь его жене и дочери, побудили майора взяться за это рискованное поручение.

Вера Даниловна была врач, и случилось так, что жизнь самых близких майору людей сохранилась, благодаря самоотверженной и бескорыстной ее помощи.

В условиях взаимных доносов и слежки помощь со стороны майора была для него самого крайне опасной, но была еще одна причина, побудившая его связаться в лагере с о. Арсением.

Отец Арсений молился и, казалось, так ушел в себя, что не видел майора, кабинета, в котором находился, забыл обо всем, но вдруг, подняв глаза и смотря на майора, спокойно сказал:

"Благодарю за весть эту добрую, именем Господа благодарю". И майор, взглянув в глаза о. Арсению, понял, что не старик перед ним изможденный, а какой-то особый человек, необычный, и годы лагерной жизни не согнули, а увеличили силу его духа, ибо глаза о. Арсения излучали силу и свет, никогда до того не виданные майором, и в силе и свете были бесконечная доброта и великое знание души человеческой.

Майор понял, почувствовал, что взглянет о. Арсений на любого человека, скажет ему, и будет так, как хочет о. Арсений. Повелит — и любые отворятся ворота и спадут запоры. Самое сокровенное в душе человеческой видят эти глаза и читают мысль человеческую. Понял также майор, что не будет расспрашивать о. Арсений, почему он, вновь назначенный начальник "особого отдела" лагеря, передал ему записку от Веры Даниловны.

А о. Арсений смотрел куда-то вверх мимо майора и, смотря, встал. Встал, перекрестился несколько раз, поклонился кому-то, и, смотря на него, встал майор, ибо предстал перед ним в этот момент не старик в рваной телогрейке, а иерей в полном церковном облачении и совершал таинство молитвы перед Богом.

Майор вздрогнул от неожиданности и непонятности происходящего, и что-то далекое, забытое пришло ему на память — время, когда мать водила его в старую деревенскую церковь, маленьким мальчиком, молиться в большие праздники, и что-то мягкое и доброе охватило его душу.

Отец Арсений сел, и опять перед майором был изможденный старик, но глаза по-прежнему излучали свет.

"Петр Андреевич! Послали работать в лагерь. Узнал, что Вы здесь. Был в Москве, сказал Вере Даниловне и взялся передать Вам записку и, кроме того, прошу Вас помочь одному человеку, живет с Вами в бараке", — и майор замялся.

"Понял я, понял Вас! Александру Павловичу помогу. Все передам. Понимаю, что трудно Вам здесь, Сергей Петрович, не привыкли к новой работе. Трудно привыкнуть. Что здесь делается! Но будьте милостивы в меру сил своих и возможностей, это и то будет большой помощью заключенным".

"Да, трудно! Очень трудно сейчас всюду, — произнес майор, — вот поэтому я здесь и оказался. Сердце кровью обливается, когда смотришь, что делается кругом. Слежка, доносы друг на друга, секретные инструкции одна страшнее другой. Делаешь, но ничтожно мало. Стыдно сказать, но боюсь.

Надзиратель Пупков доносит на Вас все время. Явно не любит. Уберем его, поставим приличного, другого, Тяжело Вам, Петр Андреевич! Тяжело! Помочь, как уже говорил, могу мало, но стараться буду. Вызывать буду через посредство лейтенанта Маркова, это тот, что Вас допрашивал. Человек трудный, подозрительный, но на этом я его возьму. Предложу иметь за Вами особый надзор и после своих допросов ко мне направлять. Не беспокойтесь, особый надзор на Ваших делах не отразится и в дело личное не будет внесен.

Александру Павловичу скажите, что генерал Абросимов Сергей Петрович, разжалованный теперь в майоры, — здесь. Помнят А. П. в верхах многие, но помочь трудно. Стараются и не один заход к Главному делали, но безрезультатно. Главный отвечает; "Пусть посидит",— а заместитель пытается уничтожить. Много знает Александр Павлович. Идейный, прямой, а таких не любят. Давали указание убрать, но Главный санкции не дал.

Пытаются окольными путями, через уголовников действовать. Уголовника Ивана Карего толкают на это.

Передайте Александру Павловичу записку от жены, это его поддержит. Помогите ему. Пусть остерегается Савушкина, бывшего секретаря обкома, доносы на него строчит, тоже в Вашем бараке живет. Протокол Вам надо подписать, идите, напишу при следующей встрече".

Улыбнулся о. Арсений, взял чистый лист и подписал: "Впишите, что надо".

Майор встал, подошел к о. Арсению и, взяв его за плечи, почему-то неожиданно сказал: "Помните меня".

Полный впечатлений и переживаний, беспрерывно славя Господа, усталый от всего пережитого, пошел о. Арсений и лег на нары.

Ждали его с нетерпением, мог и не вернуться. Лежа читал молитвы и псалмы, благодаря Бога и повторяя: "Господи, славлю дела Твои, благодарю, что показал мне милость Твою, помилуй мя, Боже!"

В лагерях был заведенный порядок — вызвали заключенного в "особый отдел", пришел оттуда, не расспрашивай и не подходи к человеку. Боялись, что на подходящих падет подозрение, что боится он, о нем спрашивали. Придет время, найдет нужным, сам человек расскажет. Глаз не смыкал всю ночь о. Арсений. Промыслу Божию умилялся, славил Бога, молился Божией Матери, а утром встал и с легким сердцем занялся делами.

Надзиратель Веселый (Пупков) раза два забегал в барак, оглядел все бегающим взглядом и спросил: "Ну, что, поп? Не добили тебя в "особом? Добьют!" И, засмеявшись, вышел.

Вечером, после прихода заключенных с работ и получения пайки, о. Арсений обратился к Авсеенкову:

"Александр Павлович! Помогите мне до поверки дров наколоть, а то не успею".

Теперь у о. Арсения заранее нарубленные дрова не воровали, барак за этим смотрел.

Времени до поверки оставалось немногим более часа. Фонари и прожекторы ярко освещали территорию лагеря. Дрова можно было колоть и вечером. Вышли к дровам, тут о. Арсений и сказал:

"Полено буду передавать — записку возьмите, прочтите и проглотите, а потом все расскажу".

"Какую записку? — опешив, спросил Авсеенков. — Какую?"

Схватил и стал деревянным клином колоть поленья, потом встал под фонарь, будто разглядывал полено, и стал читать записку.

Прочел раз, второй, и по лицу потекли слезы. Отец Арсений прошептал: "Проглотите записку". И добавил: "Возьмите себя в руки".

Пока дрова кололи и собирали, рассказал, что говорил Абросимов. Рассказал, что из генералов в майоры разжаловали, что друзья хотят помочь, но трудно, и что есть указание убрать его, Авсеенкова.

"Петр Андреевич! Отец Арсений! Не верю я в Бога, а здесь начинаю верить, надо верить. Письмо от Катерины получил — от жены, и приписка в нем от моего друга, большого, влиятельного человека. Помочь хочет, эта приписка смерти подобна, в случае, если кто узнает. Старый разведчик, бесстрашный. Есть еще люди и там, на воле, не все еще в подлости утонули.

Катерина пишет, что Бога молит обо мне, вероятно, по-настоящему молит, а тут Вы мне в этом аду помогаете, сердце согреваете, одного со своими мыслями не оставляете, да и не только мне — многим. Смотрите! Каким стал Сазиков, жестокий и страшный, а теперь помягчал и верит Вам во всем. Вы не видите, а я вижу! Нет! Не Вы, а, верно, Бог Ваш все это делает Вашими руками. Не знаю, буду ли я глубоко верующим, но знаю и вижу: есть Он — Бог. Есть!"

Внесли дрова в барак. Сазиков слез с нар и тоже пошел помогать носить. Отец Арсений рассказал Сазикову, какой разговор был с начальником "особого отдела", что хотят Авсеенкова руками уголовников убрать, и попросил: "Помогите, Серафим Александрович". Наедине звал Сазикова Серафимом, а не Иваном, именем вымышленным. Рассказывая, знал о. Арсений, что не выдаст и не предаст Сазиков — изменился он сильно.

"Редкий случай, — сказал Сазиков. — Поможем, убережем Александра Павловича. Человек он хороший, стоящий. Убережем, не бойтесь, у нас тоже свои секреты есть. Ребятам скажу, убережем".



Записано по рассказам Авсеенкова, Абросимова, Сазикова и кратким описаниям-воспоминаниям о. Арсения.
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
Игорь Львович
сообщение 13.9.2010, 18:00
Сообщение #52


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



ЖИЗНЬ ИДЕТ

Время шло. Зима окончилась, и наступила весна. Болеть и умирать заключенных стало все больше и больше. Цынга в разных ее формах охватила почти всех, лагерная больница переполнилась, люди лежали в бараках.

Отец Арсений совершенно ослаб, но свои обязанности по бараку выполнял. Сильно потеплело, было слякотно, сыро, барак приходилось топить так же часто, как и зимой, чтобы не отсырели стены и вещи.

Истощенный, еле передвигающийся, о. Арсений по-прежнему помогал людям, всем, кому мог, и его помощь несла необыкновенное внутреннее тепло людям. Помогал без просьб — подходил, оказывал помощь и молча уходил, не ожидая благодарности.

Надзирателя Веселого-Пупкова давно заменили и послали начальником лесопункта. Пришел новый надзиратель— молчаливый, требовательный, но справедливый. Заключенные быстро все подметили и дали ему прозвище "Справедливый".

Надзиратель строго требовал выполнения лагерных правил и особенно следил за чистотой. Не бил и почти не ругался.

Прошло лето, короткое, но жаркое, с изнуряющим комариным облаком, вечно висящим над человеком, доводящим до изнурения и нервного расстройства.

Барак уже не топили, и о. Арсения, по преклонности лет и слабости здоровья, на тяжелые работы не посылали, а оставили убирать барак, территорию вокруг него и чистить выгребные ямы.

В "особый отдел" вызывали два раза. Первым допрашивал лейтенант Марков, но к начальству отдела не отправлял, второй раз, допросив, отправил к майору, тот был встревожен, нервничал и сказал:

"Трудное время сейчас. Строгости усилились, друг за другом слежка неимоверная. Лицо я в лагере большое, все боятся, даже начальник лагеря, но никому и ничем помочь не могу. Нет людей верных, нет связующего звена. Когда еще позову? Не знаю! Просто сказать, боюсь, но ни Вас, ни Александра Павловича ни на одну минуту не забываю и из вида не упускаю. Записку опять Александру Павловичу передайте, не забыт он в Москве, протокол допроса подпишите, заранее написал. Делаются кругом дела страшные, и я тоже их пособник".

Записку о. Арсений передал Авсеенкову, и тот опять воспрянул духом.

СПЕШИТЕ ДЕЛАТЬ ДОБРО

Последнее время о. Арсений стал сильно уставать, еле-еле справлялся с уборкой барака, и, видя это, заключенные помогали ему. Держался он одной молитвой. Знающим его казалось временами, что живет он не в лагере, а где-то далеко-далеко, в каком-то особом, одному ему известном, светлом мире. Бывало, работает, губы беззвучно шепчут слова молитвы, и вдруг он радостно и как-то по-особенному светло улыбнется и станет каким-то озаренным, и чувствуется, что сразу прибавится в нем сила и бодрость. Но никогда это внутренне-углубленное его состояние не мешало ему видеть трудности окружающих его людей и стремиться помочь им.

Люди верующие, общаясь с ним, видели, что душа о. Арсения как бы вечно пребывала на молитвенном служении в храме Божием, вечно стремилась раствориться в стремлении творить добро.

Оказывая помощь человеку, о. Арсений не размышлял, кто этот человек и как он отнесется к его помощи. В данный момент он видел только человека, которому нужна помощь, и он помогал этому человеку. Думали когда-то заключенные, что он заискивает, ждет благодарности. Оказалось, не то. Потом стали называть его "блаженненький", и это оказалось не то.

Большинство поняло его. Изменился барак по отношению к о. Арсению. Интеллигенция видела в нем ученого, совместившего веру и знания. Бывшие коммунисты по поведению о. Арсения по-другому стали рассматривать веру и верующего, и многим из них верующий не казался "мракобесом".

Верующие видели в нем иерея или старца, достигшего духовного совершенства и несшего в лагере свой подвиг. Смотря на жизнь о. Арсения в лагере, многие люди находили спокойствие и в какой-то мере примирялись с жизнью в лагере.

Уголовники защищали о. Арсения и относились к нему уважительно — по-своему. Если кто-либо из вновь пришедших заключенных пытался обидеть его, то давали понять, что за это могут избить. Было довольно много случаев, когда уголовники прибегали к духовной помощи о. Арсения, они понимали и видели, что он не избегал и не сторонился их, как другие заключенные. Самое главное о. Арсений никого не боялся.

"ГДЕ ДВОЕ ИЛИ ТРОЕ СОБРАНЫ ВО ИМЯ МОЕ"


В одну из зим поступил с этапа в барак юноша лет двадцати трех, студент, осужденный на 20 лет по 58-й статье. Лагерной житейской премудрости еще в полной мере не набрался, так как сразу после приговора попал из Бутырок в "особый".

Молодой, зеленый еще, плохо понимавший, что с ним произошло, попав в "особый", сразу столкнулся с уголовниками. Одет парень был хорошо, не износился еще по этапам, увидели его уголовники во главе с Иваном Карим и решили раздеть. Сели в карты играть на одежду парня. Все видят, что разденут его, а сказать никто ничего не может, даже Сазиков не смел нарушить лагерную традицию. Закон — на "кон" парня поставили — молчи, не вмешивайся. Вмешался — прирежут.

Те из заключенных, кто долго по лагерям скитался, знали, что если на их барахло играют, сопротивляться нельзя — смерть.

Иван Карий всю одежду с парня выиграл, подошел к нему и сказал: "Снимай, дружок, барахлишко-то".

Ну и началось. Парня Алексеем звали, не понял сперва ничего, думал, смеются, не отдает одежду. Иван Карий решил для барака "комедию" поставить, стал с усмешкой ласково уговаривать, а потом бить начал. Алексей сопротивлялся, но уже теперь барак знал, что парень будет избит до полусмерти, а может быть, и забит насмерть, но "концерт" большой будет.

Затаились, молчат все, а Иван Карий бьет и распаляется. Алексей пытается отбиться, да где там, кровь ручьем по лицу течет. Уголовники для смеха на две партии разделились, и одна Алексея подбадривает.

Отец Арсений во время "концерта" этого дрова около печей укладывал в другом конце барака и начала не видел, а тут подошел к крайней печке и увидел, как Карий студента Алешку насмерть забивает. Алексей уже только руками закрывается, в крови весь, а Карий озверел и бьет и бьет. Конец парню.

Отец Арсений дрова молча положил перед печью и спокойно пошел к месту драки и на глазах изумленного барака схватил Карего за руку, тот удивленно взглянул и потом от радости даже взвизгнул. Поп традицию нарушил, в драку ввязался. Да, за это полагалось прирезать. Ненавидел Карий о. Арсения, но не трогал, барака боялся, а тут законный случай сам в руки идет.

Бросил Карий Алешку бить и проговорил: "Ну, поп, обоим вам конец, сперва студента, а потом тебя".

Заключенные растерялись. Вступись, все уголовники, как один, поднимутся. Карий нож откуда-то достал и бросился к Алешке.

Что случилось? Никто толком понять не мог, но вдруг всегда тихий, ласковый и слабый о. Арсений выпрямился, шагнул вперед к Карему и ударил его по руке, да с такой силой, что у того нож выпал из руки, а потом оттолкнул Карего от Алексея. Качнулся Карий, упал и об угол нар разбил лицо, и в этот момент многие засмеялись, а о. Арсений подошел к Алексею и сказал: "Пойди, Алеша, умойся, не тронет тебя больше никто", — и, будто бы ничего не случилось, пошел укладывать дрова.

Опешили все. Карий встал. Уголовники молчат, поняли, что Карий свое "лицо потерял" перед всем бараком.

Кто-то кровь по полу ногой растер, нож поднял. У Алешки лицо разбито, ухо надорвано, один глаз совсем закрылся, другой багровый. Молчат все. Не сдобровать теперь о. Арсению и Алексею, прирежут уголовники. Обязательно прирежут.

Случилось, однако, иначе. Уголовники поступок о. Арсения расценили по-своему, увидев в нем человеке смелого и, главное, необыкновенного. Не побоялся Карего с ножом в руках, которого боялся весь барак. Смелость уважали и за смелость по-своему любили. Доброту и необыкновенность о. Арсения давно знали. Карий к своему лежаку ушел, с ребятами шепчется, но чувствует, что его не поддерживают, раз сразу не поддержали.

Прошла ночь. Утром на работу пошли, а о. Арсений делами по бараку занялся: топит печи, убирает, грязь скребет.

Вечером заключенные пришли с работы, и вдруг перед самым закрытием барака влетел с несколькими надзирателями начальник по режиму.

"Встать в шеренгу", — заорал сразу. Вскочили, стоят, а начальник пошел вдоль шеренги, дошел до о. Арсения и начал бить, а Алексея надзиратели из шеренги выволокли.

"За нарушение лагерного режима, за драку попа 18376 и Р281 в холодный карцер № 1, на двое суток без жратвы и воды",— крикнул начальник.

Донес, наклепал Карий, а это среди уголовников считалось самым последним, позорным делом.

Карцер № 1 — небольшой домик, стоящий у входа в лагерь. В домике было несколько камер-одиночек и одна камера На двоих с одним узким лежаком, вернее — доской ширинок сантиметров сорок. Пол, стены лежака были сплошь обить листовым железом. Сама камера была шириной не более трех четвертей метра, длиной два метра.

Мороз на улице тридцать градусов, ветер, дышать трудно. На улицу выйдешь, так сразу коченеешь. Поняли заключенные барака — смерть это верная. Замерзнут в карцере часа через два. Наверняка замерзнут. При таком морозе в этот карцер не посылали, при пяти-шести градусах, бывало, посылали на одни сутки. Живыми оставались лишь те, кто все двадцать четыре часа прыгал на одном месте. Перестанешь двигаться — замерзнешь, а сейчас минус тридцать. Отец Арсений старик, Лешка избит, оба истощены.

Потащили обоих надзиратели. Авсеенков и Сазиков из строя вышли и обратились к начальнику: "Гражданин начальник! Замерзнут на таком морозе, нельзя их в этот карцер, умрут там". Надзиратели наподдали обоим так, что от одного барака до другого очумелыми летели.

Иван Карий голову в плечи вобрал и чувствует, что не жилец он в бараке, свои же за донос пришьют.

Привели о. Арсения и Алексея в карцер, втолкнули. Упали оба, разбились, кто обо что. Остались в темноте. Поднялся о. Арсений и проговорил: "Ну! Вот и привел Господь вдвоем жить. Холодно, холодно, Алеша. Железо кругом".

За дверью громыхал засов, щелкал замок, смолкли голоса и шаги, и в наступившей тишине холод схватил, сжал обоих. Сквозь узкое решетчатое окно светила луна, и ее молочный свет слабо освещал карцер,

"Замерзнем, о. Арсений, — простонал Алексей. — Из-за меня замерзнем. Обоим смерть, надо двигаться, прыгать, и все двое суток. Сил нет, весь разбит, холод уже сейчас забирает. Ноги окоченели. Так тесно, что и двигаться нельзя. Смерть нам, о. Арсений. Это не люди! Правда? Люди не могут сделать того, что сделали с нами. Лучше расстрел!"

Отец Арсений молчал. Алексей пробовал прыгать на одном месте, но это не согревало. Сопротивляться холоду было бессмысленно. Смерть должна была наступить часа через два-три, для этого их и послали сюда.

"Что Вы молчите? Что Вы молчите, о. Арсений?" — почти кричал Алексей, и, как будто пробиваясь сквозь дремоту, откуда-то издалека прозвучал ответ:

"Молюсь Богу, Алексей!" "О чем тут можно молиться, когда мы замерзаем?" — проговорил Алексей и замолчал.

"Одни мы с тобой, Алеша! Двое суток никто не придет. Будем молиться. Первый раз допустил Господь молиться в лагере в полный голос. Будем молиться, а там воля Господня".

Холод забирал Алексея, но он отчетливо понял, что сходит с ума о. Арсений, тот, стоя в молочной полосе лунного света, крестился и вполголоса что-то произносил.

Руки и ноги окоченели полностью, сил двигаться не было. Замерзал. Алексею все стало безразлично.

Отец Арсений замолк, и вдруг Алексей услышал отчетливо произносимые отцом Арсением слова и понял — это молитва.

В церкви Алексей был один раз из любопытства. Бабка когда-то его крестила. Семья неверующая, или, вернее сказать, абсолютно безразличная к вопросам религии, не знающая, что такое вера. Алексей — комсомолец, студент. Какая могла быть здесь вера?

Сквозь оцепенение, сознание наступающей смерти, боль от побоев и холода сперва смутно, но через несколько мгновений отчетливо стали доходить до Алексея слова: "Господи Боже! Помилуй нас грешных, Многомилостиве и Всемилостиве Боже наш, Господи Иисусе Христе, многия ради любве сшел и воплотился еси, яко да спасеши всех. По неизреченной Твоей милости спаси и помилуй нас и отведи от лютыя смерти, ибо веруем в Тя, яко Ты еси Бог наш и Создатель наш..." И полились слова молитвы, и в каждом слове, произносимом о. Арсением, лежала глубочайшая любовь, надежда, упование на милость Божию и незыблемая вера.

Алексей стал вслушиваться в слова молитвы. Вначале смысл их смутно доходил до него, было что-то непонятное, но чем больше холод охватывал его, тем отчетливее осознавал он значение слов и фраз. Молитва охватывала душу спокойствием, уводила от леденящего сердце страха и соединяла со стоящим с ним рядом стариком — о. Арсением.

"Господи Боже наш Иисусе Христе! Ты рекл еси пречистыми устами Твоими, когда двое или трое на земле согласятся просить о всяком деле, дано будет Отцом Моим Небесным, ибо где двое или трое собраны во Имя Мое, там и Я посреди них..." И Алексей повторял: "... дано будет Отцом Моим Небесным, ибо где двое или трое собраны во Имя Мое, там и Я посреди них..."

Холод полностью охватил Алексея, все застыло в нем, Лежал ли, сидел на полу, или стоял, он не сознавал. Все леденело. Вдруг наступил какой-то момент, когда карцер, холод, оцепенение тела, боль от побоев, страх исчезли. Голос о. Арсения наполнял карцер. Да карцер ли? "Там Я посреди них..." Кто же может быть здесь? Посреди нас. Кто? Алексей обернулся к о. Арсению и удивился. Все кругом изменилось, преобразилось. Пришла мучительная мысль: "Брежу, конец, замерзаю".

Карцер раздвинулся, полоса лунного света исчезла, было светло, ярко горел свет, и о. Арсений, одетый в сверкающие белые одежды, воздев руки вверх, громко молился. Одежды о. Арсения были именно те, которые Алексей видел на священнике в церкви.

Слова молитв, читаемые о. Арсением, сейчас были понятны, близки, родственны — проникали в душу. Тревоги, страдания, опасения ушли, было желание слиться с этими словами, познать их, запомнить на всю жизнь.

Карцера не было, была церковь. Но как они сюда попали, и почему еще кто-то здесь, рядом с ними? Алексей с удивлением увидел, что помогали еще два человека, и эти двое тоже были в сверкающих одеждах и горели необъяснимым белым светом. Лиц этих людей Алексей не видел, но чувствовал, что они прекрасны.

Молитва заполнила все существо Алексея, он поднялся, встал с о. Арсением и стал молиться. Было тепло, дышалось легко, ощущение радости жило в душе. Все, что произносил о. Арсений, повторял Алексей, и не просто повторял, а молился с ним вместе.

Казалось, что о. Арсений слился воедино со словами молитв, но Алексей понимал, что он не забывал его, а все время был с ним, и помогал ему молиться.

Ощущение, что Бог есть, что Он сейчас с ними, пришло к Алексею, и он чувствовал, видел своей душой Бога, и эти двое были Его слуги, посланные Им помогать о. Арсению.

Иногда приходила мысль, что они оба уже умерли или умирают, а сейчас бредят, но голос о. Арсения и его присутствие возвращали к действительности.

Сколько прошло времени, Алексей не знал, но о. Арсений обернулся и сказал: "Пойди, Алеша! Ложись, ты устал, я буду молиться, ты услышишь". Алексей лег на пол, обитый железом, закрыл глаза, продолжая молиться. Слова молитвы заполнили все его существо"... согласятся просить о всяком деле, дано будет Отцом Моим Небесным..." На тысячи ладов откликалось его сердце словам"... Собраны во Имя Мое..." "Да, да! Мы не одни!" — временами думал Алексей, продолжая молиться.

Было спокойно, тепло, и вдруг откуда-то пришла мать и, как это еще было год тому назад, закрыла его чем-то теплым. Руки сжали ему голову, и она прижала его к своей груди. Он хотел сказать: "Мама, ты слышишь, как молится о. Арсений? Я узнал, что есть Бог. Я верю в Него".

Хотел ли он сказать или сказал, но мать ответила: "Алешенька! Когда тебя взяли, я тоже нашла Бога, и это дало мне силы жить".

Было хорошо, ужасное исчезло. Мать и о. Арсений были рядом. Прежде незнакомые слова молитв сейчас обновили, согрели душу, вели к прекрасному. Необходимо было сделать все, чтобы не забыть эти слова, запомнить на всю жизнь. Надо не расставаться с о. Арсением, всегда быть с ним.

Лежа на полу у ног о. Арсения, Алексей слушал сквозь легкое состояние полузабытья прекрасные слова молитв. Было беспредельно хорошо. О. Арсений молился, а двое в светлых одеждах молились и прислуживали ему и, казалось, удивлялись, как молится этот человек.

Сейчас он уже ничего не просил у Господа, а славил Его и благодарил. Сколько времени продолжалась молитва о. Арсения и сколько времени лежал в полузабытьи Алексей, никто из них не помнил.

В памяти Алексея осталось только одно — слова молитв, согревающий и радостный свет, молящийся о. Арсений, двое служащих в одеждах из света и огромное, ни с чем не сравнимое чувство внутреннего обновляющего тепла.

Били по дверному засову, визжал замерзший замок, раздавались голоса. Алексей открыл глаза. Отец Арсений еще молился. Двое в светлых одеждах благословили его и Алексея и медленно вышли. Ослепительный свет постепенно исчезал, и наконец карцер стал темным и по-прежнему холодным и мрачным.

"Вставайте, Алексей! Пришли", — сказал о. Арсений. Алексей встал. Входили начальник лагеря, главный врач, начальник по режиму и начальник "особого отдела" Абросимов. Кто-то из лагерной администрации говорил за дверью: "Это недопустимо, могут сообщить в Москву. Кто знает, как на это посмотрят. Мороженые трупы — не современно".

В карцере стояли: старик в телогрейке, парень в разорванной одежде и с кровоподтеками и синяками на лице. Выражение лиц того и другого было спокойным, одежда покрылась толстым слоем инея.

"Живы? — с удивлением спросил начальник лагеря. — Как вы тут прожили двое суток?"

"Живы, гражданин начальник лагеря", — ответил о. Арсений.

Стоящие удивленно переглянулись.

"Обыскать", — бросил начлага.

"Выходи", — крикнул один из пришедших надзирателей.

Отец Арсений и Алексей вышли из карцера. Сняв перчатки, стали обыскивать. Врач также снял перчатку, засунул руку под одежду о. Арсения и Алексея и задумчиво, ни к кому не обращаясь, сказал: "Удивительно! Как могли выжить! Действительно, теплые".

Войдя в камеру и внимательно осмотрев ее, врач спросил: "Чем согревались?" И о. Арсений ответил: "Верой в Бога и молитвой".

"Фанатики. Быстро в барак", — раздраженно сказал кто-то из начальства. Уходя, Алексей слышал спор, возникший между пришедшими. Последняя фраза, дошедшая до его слуха, была: "Поразительно! Необычный случай, они должны были прожить при таком морозе не более четырех часов. Это поразительно, невероятно, учитывая 30-градусный мороз. Вам повезло, товарищ начальник лагеря по режиму! Могли быть крупные неприятности.

Барак встретил о. Арсения и Алексея, как воскресших из мертвых, и только все спрашивали:

"Чем спасались?" — на что оба отвечали: "Бог спас".

Ивана Карего через неделю перевели в другой барак, а еще через неделю придавило его породой. Умирал мучительно. Ходили слухи, что своя же братва помогла породе придавить его.

Алексей после карцера переродился, он привязался к о. Арсению и всех, находившихся в бараке, расспрашивал о Боге и о православных службах.

Записано со слов Алексея и некоторых очевидцев по бараку.

НАДЗИРАТЕЛЬ СПРАВЕДЛИВЫЙ

Надзирателя Веселого сменили и вместо него назначили нового, которому за неукоснительное требование по выполнению лагерных правил, но справедливое отношение к заключенным дали прозвище "Справедливый".

К о. Арсению новый надзиратель относился безразлично и, если находил какие-то неполадки, то говорил насмешливо:

"Службу, службу, батюшка, надо исправно править".

Скажет и пойдет, а через час зайдет проверить.

Летом со Справедливым произошел необычный случай. Пошел он осматривать бараки, территорию вокруг них, а о. Арсений в это время подметал дорожки между бараками.

Прошел Справедливый по баракам, остановился на одной дорожке, вынул что-то из кармана бокового, раскрыл бумажник, посмотрев, положил назад и пошел дальше.

Отец Арсений, подметая дорожки, дошел до того места, где стоял надзиратель, и увидел, что на земле валяется красная книжечка, поднял, а это оказался партийный билет Справедливого. О. Арсений поднял билет, положил в карман телогрейки, закончил подметать и пошел убирать барак, но поглядывает в окно, не идет ли надзиратель. Часа через два бежит Справедливый сам не свой. О. Арсений вышел из барака и пошел ему навстречу. Потерять партийный билет, да еще в лагере, было бы для надзирателя в то время подобно смерти. Справедливый все это понимал. Бежит Справедливый по лагерным дорожкам, лицо от расстройства почернело, под ноги смотрит, и все вокруг внимательно рассматривает, а народ по дорожкам уже ходил. О. Арсений подошел к надзирателю и сказал: "Гражданин надзиратель! Разрешите обратиться!" Лицо Справедливого перекосилось от злости, и он закричал: "Прочь, поп, с дороги", — и даже размахнулся для удара, а о. Арсений молча подал ему билет и пошел в барак. Справедливый билет схватил и закричал: "Стой!" И, подойдя, спросил: "Ну! Кто видел?" — "Никто не видел, гражданин надзиратель. Нашел на дорожке часа два тому назад".

Повернулся Справедливый и пошел. Ничего вроде бы не изменилось, но стал надзиратель с о. Арсения все строже спрашивать, и подумалось, уж не хочет ли Справедливый убрать о. Арсения, как нежелательного свидетеля. В лагерях такие дела просто делались, убил надзиратель заключенного, а докладывает начальству: "Напал на меня", и благодарность еще за бдительность получит.

Убрать заключенного в лагере существовала тысяча разных способов, и все они были безнаказанными. Время шло...

Записано по рассказу Андрея Ивановича, бывшего надзирателя в бараке, где долгие годы провел о. Арсений. Использованы также отдельные рассказы и воспоминания о. Арсения.

Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
Игорь Львович
сообщение 23.9.2010, 2:54
Сообщение #53


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 745
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



"МАТЕРЬ БОЖИЯ! НЕ ОСТАВИ ИХ!"

В основу написанного здесь положены воспоминания о. Арсения, рассказанные им самим близким своим духовным детям, а также и мне.

Мои послелагерные встречи с Авсеенковым, Сазиковым и Алексеем-студентом также послужили основой для восстановления всего происшедшего, так как эти люди присутствовали при физической смерти о. Арсения в бараке, а также были очевидцами его возвращения к жизни.

Написав все это, я счел необходимым показать рукопись о. Арсению. Он, прочтя ее, долго молчал и на мой вопрос: "Разве что не так?" — ответил:

"Великую милость явили мне Господь и Матерь Божия, показав самое сокровенное и великое — душу человеческую, исполненную Веры, Любви и Добра. Показали, что никогда не оскудеет вера и множество людей несет ее в себе, одни пламенно, другие трепетно, иные несут в себе искру, и необходим приход пастыря, чтобы возгорелась малая искра в неугасимое пламя веры. Показал Господь, что люди, несущие веру, и особенно пастыри душ человеческих, должны помогать и бороться за каждого человека до последних сил своих и последнего своего вздоха, и основой борьбы за душу являются любовь, добро и помощь ближнему своему, оказываемая не ради себя, а ради брата своего. По отношению человека люди судят о вере и Христе, ибо сказано: "От дел, своих оправдаешься и от дел своих осудишься". И еще сказано: "Друг друга тяготы носите, и тако исполните закон Христов".

То, что произошло со мною, было для меня величайшим уроком, наставлением и поставило меня на свое место. Будучи много лет в лагерях и сохраняемый в них милостью Божией, я подумал, что верой я силен, но, когда умер, показали мне Господь и Матерь Божия, что недостоин я даже коснуться одежды многих людей, находящихся в заключении, и должен учиться и учиться у них. Смирил меня Господь, поставил на место, которое должен я был занимать, показал глубокое мое несовершенство и дал время на исправление моих ошибок и заблуждений. Исправил ли я их только? Господи! Помоги мне".

Сказав это, о. Арсений взял рукопись и через несколько дней возвратил мне ее. Читая после просмотра написанное, я увидел внесенные им исправления и дописанные места. Вот в таком виде и лежит перед вами эта тетрадка. Отдавая мне рукопись, о. Арсений сказал: "Пока я жив, не показывайте никому, а умру — тогда и читать можно".

* * *

Жаркое изнурительное лето и вечно жужжащего гнуса сменила промозглая, дождливая и холодная осень. Землю попеременно охватывал то мороз, то потоки оттаявшей грязи. В бараке было сыро и холодно, и поэтому по особенному тяжко. Одежда на заключенных неделями не просыхала, мокрые ноги были вечно стерты и постоянно болели. Началась повальная эпидемия тяжелого лагерного гриппа.

Ежедневно в бараке умирало по три—пять человек. Дошла очередь и до о. Арсения. Слег он. Температура за сорок, озноб, кашель, мокрота, сердце отказывается работать.

В "особом" при повальных гриппозных заболеваниях в больницу не клали, вот если ногу, руку отрезало или сломали, голова пробита, то клали на излечение, а при любой форме гриппа лежи и лечись в бараке. В лагерях "закон": на ногах стоишь — работай, упал — докажи, что не симулянт. Доказал — будут лечить, если начальство одобрит.

В лагере установлен план выработки на каждого заключенного, начальство за перевыполнение плана ежемесячную премию получает. Заключенный хотя этого и не видит, но за ним идет контроль рублем. Начальство обязано соблюдать лагерный режим, так что "телячьи нежности" разводить некогда.

Заболел заключенный, температура высокая, надо у надзирателя-воспитателя просить разрешения, чтобы идти в санчасть. Там температуру замерят, если ниже 39 градусов, то топай на работу, а заспоришь — в карцер засадят, и надзиратель в морду даст для повышения твоей сознательности. Если температура выше тридцати девяти — лежи в бараке, но каждый день являйся в санчасть. Когда же лежишь в бараке без памяти, по вызову старшего по бараку придет фельдшер, смеряет температуру, бросит лекарство, ну тогда лежи, выкарабкивайся, но не прозевай, когда температура до тридцати восьми упадет.

В общем, закон: ходить можешь, то иди лучше работай, с лагерными врачами не связывайся. Врачи в "особом" вольнонаемные, дело свое хорошо знали, чуть что крик: "Симулянт! Марш на работу. В карцер пошлю!" В лагере среди заключенных врачей было много, но работать по специальности им не разрешали, а использовали на общих работах, и при этом тяжелых.

Когда заболел о. Арсений, то на третий день врач из заключенных осмотрел его, позвал для консультации профессора-легочника, тот тоже прослушал. Постояли, поговорили между собой и сказали Авсеенкову: "У больного общее воспаление легких, полное истощение, авитаминоз, сердце изношено. Дела его плохи, вряд ли проживет больше двух дней. Нужны лекарства, кислород, уход, но при таком истощении всего организма уже ничего не поможешь".

Отец Арсений почти старик. В "особом" не один год, за это время барак не один раз обновлялся, из "старожилов" осталось человек десять—двенадцать. Глядя на "старожилов", начальство лагерное и сами заключенные искренне удивлялись — как и почему эти "патриархи" барака еще живы.

Вызвали через надзирателя фельдшера, осмотрел он о. Арсения издалека, с расстояния двух метров, бросил аспирин, градусник дал Авсеенкову, чтобы тот измерял температуру о. Арсению, посмотрел, что сорок с лишним и, сказав "грипп", ушел.

О. Арсению все хуже и хуже. Друзья видят, что пришел его черед умирать, пытаются спасти. Окольными путями послали в больницу ходока, включились в помощь дружки из уголовников, обхаживают надзирателей, где-то достали сухую горчицу, малину, несли все, что могли. Ходок, проникший через верных людей в больницу, просит помощи, лекарства, рассказывает, что с о. Арсением. Врач ходока выслушал и спросил: "Сколько лет зеку и в лагере который год?" Ходок объясняет, что больному сорок девять и "особом" три года.

Врач на это только ответил: "Вы что думаете, что лагерь "особого режима" санаторий и зеки в нем до ста лет должны жить? Ваш больной рекордсмен, три года прожил. Пора и честь знать. Лекарств нет, для фронта нужны".

...Температура поднималась, все чаще и чаще исчезало сознание. Авсеенков аспирином с малиной о. Арсения поит, Сазиков тряпку горчицей обмазал и положил на грудь и спину. Врачи из заключенных, придя с работы, тоже помогают, чем могут, но о. Арсению становится все хуже и хуже, затихать временами стал. Умирает.

Смерть в лагере дело обычное, привыкли все к ней, а тут все, как один человек, как-то по-особому переживали. (Из конца в конец только и слышалось: "Умирает о. Арсений, умирает Петр Андреевич". Ибо для каждого сделал он что-то хорошее, доброе. Уходил человек необычный, понимали это и политические, и уголовники.) (Фраза в скобках включена мною в воспоминания только после смерти о. Арсения и принадлежит Сазикову и Алексею-студенту.)

Молится и молится о. Арсений, чувствует помощь друзей своих, но постепенно стал затихать.

"Отходит", — проговорил кто-то. Затих о. Арсений и сам чувствует, что умирает: барак, Сазиков, Авсеенков, Алексей, врач Борис Петрович — все куда-то ушло, провалилось, пропало.

Через какое-то время о. Арсений почувствовал необычайную легкость, охватившую его, и услышал, что его окружает тишина. Спокойствие пришло к нему. Одышка, мокрота, заливавшая горло, жар, сжигавший тело, слабость и беспомощность исчезли. Он чувствовал себя здоровым и бодрым.

Сейчас о. Арсений стоял около своих нар, а на них лежал худой, истощенный, небритый, почти седой человек со сжатыми губами и полуоткрытыми глазами. Около лежащего стояли: Авсеенков, Сазиков, Алексей и еще несколько заключенных, знаемых и любимых о. Арсением. О. Арсений стал вглядываться в лежащего человека и вдруг с удивлением осознал, что это же лежит он, о. Арсений.

Друзья, собравшиеся около нар, огромный барак с его многочисленным населением, обширный лагерь вдруг стали как-то особенно видны о. Арсению, и он понял, что сейчас видит не только физический облик людей, но и душу их.

Сквозь охватившую его тишину он видел движение заключенных, не слышал, но почему-то отчетливо понимал, что говорили и думали эти люди. Со страхом понял о. Арсений, что видит состояние и содержание каждой души человеческой, но, однако, он уже не был с этими людьми, он уже не жил в том мире, из которого только что ушел.

Невидимая черта четко отделяла его от этого мира, и эту невидимую черту он не мог преодолеть.

Вот Сазиков поднес кружку с водой к "его" губам и попытался влить в рот, но не смог. Вода облила лицо. Что-то говорили между собой Авсеенков и Алексей и другие стоящие люди.

Отец Арсений, стоя в ногах своего собственного тела, смотрел на себя и окружающих людей, как посторонний, и вдруг понял, что душа его покинула тело, и он, иерей Арсений, физически мертв.

Отец Арсений растерянно оглянулся, барак уходил в темноту, но где-то в темноте, далеко-далеко горел ослепительный свет.

Сосредоточившись, о. Арсений стал молиться и сразу почувствовал спокойствие, понял, что надо куда-то идти и пошел к ослепительному свету, но, сделав несколько шагов, вернулся в барак, подошел к своим нарам и, смотря на Алексея, Александра Павловича, Иванова, Сазикова, Авсеенкова и многих, многих, с кем проходил в лагере тернистый путь страданий, понял, что не может оставить этих людей, не может уйти от них.

Став на колени, он стал молиться, умоляя Господа не оставить Алексея, Авсеенкова, Александра, Федора, Сазикова и всех тех, с кем он жил в лагере.

"Господи! Господи! Не оставь их! Помоги и спаси!" — взывал он и особенно просил Матерь Божию, умоляя Ее не покинуть, не оставить Милостью Своей заключенных "особого".

Молясь, плача, умоляя и взывая ко Господу, Матери Божией и Святым, просил о. Арсений милости, но все было безмолвным, и только барак и весь лагерь предстали перед духовным взором иерея Арсения как-то особенно. Весь живущий лагерь со всеми живущими в нем заключенными и охраной увидел о. Арсений как бы изнутри. Каждый человек нес в себе душу, которая сейчас была ощутимо видна для о. Арсения.

У одних душа была объята пламенем веры и опаляла этим пламенем окружающих, у других, как у Сазикова и Авсеенкова, горела небольшим, но все разгорающимся огнем, у некоторых искры веры тлели, и нужен был только приход пастыря, чтобы раздуть их в пламя. Но были люди, у которых душа была темной, мрачной, без малейшего намека на искру Света. Всматриваясь сейчас в души людей, раскрывшиеся ему по велению Божию, о. Арсений испытал величайшее волнение.

"Господи! Господи! Я жил среди этих людей и не замечал и не видел их. Сколько прекрасного несут они в себе, сколько здесь настоящих подвижников веры, нашедших себя среди окружающего мрака духовного и невыносимых человеческих страданий, и не только нашедших себя для себя, но отдающих жизнь свою и любовь окружающим людям, помогающих всем словом своим и делом.

Господи! Где же я был, ослепленный своею гордостью и малое делание мое принявший за большое!"

Отец Арсений видел, что Свет веры горел не только у заключенных, но был у некоторых людей охраны и администрации, по мере сил своих и возможностей совершавших добро, а для них это было большим подвигом.

"К чему все это, — пронеслось в мыслях о. Арсения, — к чему?" Он стоял, всматриваясь в духовный мир людей, людей, с которыми он постоянно жил, общался, говорил или видел, и каким неожиданно многообразным и духовно прекрасным предстал он перед ним. Люди, казавшиеся в общей массе заключенных духовно опустошенными и обезличенными, несли в себе столько веры, столько неисчерпаемой любви к окружающим, совершали добро и безропотно несли свой жизненный крест, а он, о. Арсений, живя с ними рядом, он — иеромонах Арсений — видел только около себя и не заметил их, не увидел этого, не нашел общения с этими людьми.

"Господи! Где же был я? Прости и помилуй мя, что я только видел себя и обольщался собой, мало верил в людей".

Склонившись, о. Арсений долго молился. Поднявшись с колен, он увидел, что стоит еще в лагере, но раскрывшееся ему видение лагеря исчезло, пропали и нары, и барак. О. Арсений стоял у выхода из лагеря, кинжальные лучи прожекторов пробегали по территории его, у ворот стояли часовые. Была ночь, лагерь спал.

Обернувшись к лагерю, о. Арсений благословил его и стал молиться о тех, кто оставался в нем:

"Господи! Как я оставлю их? Как буду без них? Не остави всех здесь живущих Своею милостью. Помоги им", — и, опустившись на колени в снег, стал молиться.

Было холодно, ветер бросал снег, а о. Арсений стоял и ничего не чувствовал. Он долго молился и, поднявшись с колен, вышел из лагеря. Миновал охрану и пошел по дороге. В темноте ночи где-то далеко-далеко горел яркий зовущий свет, вот к нему и пошел о. Арсений. Шел легко, спокойно. Миновал лес, поселок и вдруг вошел в свой город, где была его, именно его церковь. Церковь, где он начинал служение, церковь-храм, в которую он вложил вместе со своими духовными детьми много сил, чтобы восстановить старинное, древнее ее великолепие. "Что это, Господи! Почему я здесь?" — проговорил он про себя и вошел в церковь.

Первое, что он увидел, была икона Божией Матери, та древняя чудотворная икона, скорбный лик которой проникновенно и внимательно взирал на приходящих к Ней. В церкви все было так же, как он когда-то оставил ее, но сейчас она была полна народа, причем собравшихся было необычайно много. Лица молящихся были радостными и смотрели на икону Божией Матери.

Отец Арсений пошел к алтарю, молящиеся расступились, образуя проход, и он, с восторгом и благоговением смотря на иконы, как-то особенно легко шел вперед. Войдя в алтарь, стал готовиться к служению, хотел снять телогрейку, чтобы одеть облачение, но кто-то стоящий рядом повелительно сказал:

"Не снимайте, это тоже облачение для служения".

Взглянув, о. Арсений увидел свою стеганку, но она была какая-то сверкающая, ослепительно белая. Надев епитрахиль, он стал совершать служение и удивился: алтарь был залит ярким светом, вся церковь светилась, иконы как-то особенно выглядели на стенах и, казалось, ожили, молящихся было много, и они все углубились в молитву, и при этом лица их были радостными.

Совершая обедню, о. Арсений увидел, что вместе с ним служат иеросхимонах Герман, иерей Амвросий, дьякон Петр и еще несколько иереев. И он, о. Арсений, знает всех сослужащих с ним, а сбоку в алтаре скромно стоят владыки Иона, Антоний, Борис, его духовный отец и друг владыка Феофил, и они радостно смотрят на него, о. Арсения.

"Господи! — подумалось о. Арсению. — Ведь они давно умерли, а сейчас здесь. Хорошо, что мы вместе".

Служит о. Арсений, а душу его переполняет радость, молитва охватывает всего и поднимает ввысь.

Благословляя молящихся, увидел о. Арсений, что стоящих он тоже знает. Вот дети его духовные, вот прихожане этой церкви, а этих встречал и общался в своих странствиях или лагерях, жил когда-то с этими людьми. И все эти люди за кого-то молятся, просят. Взглянул о. Арсений на этих людей и отчетливо понял, что они, как и владыки и священники, сослужащие с ним, умерли, кто давно, а кто и недавно.

"Матерь Божия, что же это такое?" — пронеслось в мыслях о. Арсения, но, не ответив себе на этот вопрос, весь ушел в служение и молитву. Совершает обедню о. Арсений и чувствует, что сгорает он от радости и тепла внутреннего. Принял Святых Тайн, окончил служение и припал к образу Царицы Небесной Владимирской, моля о прощении грехов своих.

"Призвал меня, Мати Божия, на суд Свой Отец Небесный, ибо умер я, не остави меня грешного и буди заступница и ходатаица о душе моей грешной у Царя Небесного. Не остави меня. На Тя уповаю, аз есмь грешен и недостоин". Молясь о прощении грехов своих, просил он Матерь Божию не оставить Своею помощью всех, кого знал и кто оставался в миру. Просил за детей своих духовных и за тех, кто в лагерях с ним жил и там оставался. Просил за Алексея-студента, Сазикова, Авсеенкова, Абросимова, Алчевского и многих, многих лагерных. Ушел весь в молитву, забыл о времени и так просил Царицу Небесную, что, казалось, молящиеся в храме слышали его молитву. Беспрерывно повторяя: "Мати Божия! Не остави их, страждущих", — плакал об оставленных навзрыд, заливаясь слезами.

Сжимается, ноет сердце, о. Арсения — как же будут жить друзья его, оставленные в лагере? Знает: тяжко там, невыносимо и, припадая к иконе Божией Матери, просит и просит не оставить друзей его, помочь им, облегчить страдания и муки, превышающие меру человеческих тягот... И вдруг услышал голос, исполненной необычайной мягкости, отчетливости и в то же время повелительности:

"Не пришел еще час смерти твоей, Арсений. Должен ты еще послужить людям. Господь посылает тебя помогать детям моим. Иди и служи, не оставлю тебя помощью Своею".

Отец Арсений поднял голову, взглянул на икону и увидел, что Матерь Божия как бы сошла с иконы и стоит на месте ее. О. Арсений, пораженный, упал у ног Матери Божией и только повторяет: "Матерь Божия, не остави их. Помилуй мя грешного", — и опять услышал голос: "Подними лицо свое, Арсений, взгляни на Меня и скажи Мне, что хотел сказать и думал".

Поднял лицо о. Арсений, взглянул на Матерь Божию и, пораженный добротой Ее и величием неземным, склонившись низко, сказал:

"Матерь Божия, Владычица! Да исполнится воля Твоя и Господа, но я стар и немощен. Смогу ли я послужить людям, как Ты, Владычица, хочешь?"

А Матерь Божия продолжала: "Не один Ты у Меня, Арсений, со многими людьми служить Мне будешь, помогут тебе, и ты с ними многим поможешь. Показал тебе Господь сейчас, что у Него помощников много. Показал тебе Господь души людей, населяющих лагерь, не думай, что ты один совершаешь добро, во многих людях живет вера и любовь. Иди и служи Мне. Помогу тебе". И почувствовал о. Арсений, что коснулась головы его рука Матери Божией.

Встал о. Арсений с колен, вознес молитву еще и еще раз, снял епитрахиль, поклонился всем молящимся и священству и опять понял, что всех молящихся в храме знает, большинство из них провожал он в последний путь и жизнь свою как-то связал с этими людьми.

Подошел к Царским вратам, встал на колени и, поднявшись с колен, обратился к молящимся, прося их молитв и помощи, и пошел к выходу из храма, благословляемый народом. Вышел из храма, душу переполняла радость. Идти было легко, шел к бараку, в лагерь, Лес, дорога, дома — все мелькало и неслось мимо него. Прошел мимо охраны, вошел в барак, увидел свой лежак, тело свое, лежащее на нем, людей, окружавших его. Вошел, лег на лежак и услышал разговор: "Все теперь! Холодеет. Умер наш о. Арсений. Пять часов уже прошло, скоро подъем, придется сообщить старшему".

Кто-то из окружающих продолжал: "Осиротел барак, многим помогал. Мне, боровшемуся всю жизнь против Бога, показал Его, и показал делами своими".

Неожиданно о. Арсений глубоко вздохнул и, испугав и поразив всех окружающих, проговорил: "Уходил я в храм, да вот Матерь Божия сюда к вам послала". И слова эти никому не показались странными или удивительными, так неожиданно поразительным было его возвращение к жизни.

Недели через две встал о. Арсений, но как-то странно ему все стало в бараке, по-другому и жизнь и люди видны. Все ему, чем могут, помогают, кто что может от обеда урвет и несет. Надзиратель Справедливый масла сливочного стал приносить и Сазикову отдавал для о. Арсения.

Встал, ожил о. Арсений. Тяжелая болезнь ушла.

Господь и Матерь Божия послали его служить людям, послали в мир.

МИХАИЛ

Поверка кончилась, заключенных по счету загнали в барак и заперли дверь. Перед сном можно было немного поговорить друг с другом, обменяться лагерными впечатлениями, новостями дня, забить партию в домино или лечь на нары и думать о прошлом. Часа два после закрытия барака еще слышались разговоры, но постепенно они стали стихать, и тишина завладела бараком. Заключенные засыпали.

После закрытия барака о. Арсений долго стоял около нар и молился, а потом лег и, продолжая молиться, уснул. Спал, как всегда, тревожно. Приблизительно около часу ночи почувствовал, что кто-то его толкает, Вскочив, увидел незнакомого взволнованного человека, говорящего шепотом: "Пойдемте скорее! Умирает сосед! Зовет Вас!"

Умирающий находился в другом конце барака, лежал на спине, дышал тяжело и прерывисто, глаза были неестественно широко открыты. "Простите. Нужны Вы мне. Ухожу, — сказал о. Арсению, а потом почти повелительно произнес:— Садитесь".

Отец Арсений сел на край нар. Свет, идущий из коридора, образуемого нарами, слабо освещал лицо умирающего, покрытое крупными каплями пота. Волосы слиплись, губы были болезненно сжаты. Был он измучен, смертельно болен, но глаза, широко открытые глаза, как два пылающих факела, смотрели на о, Арсения.

В этих глазах сейчас жила, горела и металась вся прожитая этим человеком жизнь. Он умирал, уходил из жизни, исстрадался, устал, но хотел отдать во всем отчет Богу.

"Исповедуйте меня. Отпустите. Я инок в тайном постриге". Соседи по нарам ушли и где-то легли. Все видели, что пришла смерть, и надо быть милостивым и снисходительным к умирающему даже в лагерном бараке. Склонившись к иноку, проведя рукой по его слипшимся коротким волосам, поправив рваное одеяло, о. Арсений положил руку на голову, шепотом прочел молитвы и, внутренне собравшись, приготовился слушать исповедь.

"Сердце сдало", — проговорил умирающий, назвав свое имя в иночестве "Михаил", и начал исповедь.

Склонившись к лицу лежащего, о. Арсений слушал чуть слышный шепот и невольно смотрел в глаза Михаила. Иногда шепот прерывался, в груди слышались хрипы, и тогда Михаил жадно ловил открытым ртом воздух. Временами замолкал, и тогда казалось, что он умер, но в эти мгновения глаза продолжали жить, и о. Арсений, вглядываясь в них, читал все то, что хотел рассказать еле слышный прерывающийся шепот.

Многих людей исповедовал о. Арсений в их последний смертный час, и эти исповеди всегда до глубины души потрясали его, но сейчас, слушая исповедь Михаила, о. Арсений отчетливо понял, что перед ним лежит человек необычайной, большой духовной жизни. Умирал Праведник и молитвенник, положивший и отдавший свою жизнь Богу и людям.

Умирал Праведник, и о. Арсений стал сознавать, что иерей Арсений недостоин поцеловать край одежды инока Михаила и ничтожен и мал перед ним.

Шепот прерывался все чаще и чаще, но глаза горели, светились, жили, и в них, в этих глазах, по-прежнему читал о. Арсений все, что хотел сказать умирающий.

Исповедуясь, Михаил судил сам себя, судил сурово и беспощадно. Временами казалось, что он отдалился от самого себя и созерцал другого человека, который умирал. Вот этого умирающего он и судил, вместе с о. Арсением. И о. Арсений видел, что житейский мир, как корабль со всем его грузом тягот, тревог и горестей прошлого и настоящего, уже отплыл от Михаила в далекую страну забвения, и сейчас осталось только то, что необходимо было подвергнуть рассмотрению, отбросив все наносное, лишнее, и отдать это главное в руки присутствующего здесь иерея Арсения, и он властию Бога должен был простить и разрешить содеянное.

За считанные минуты, оставленные ему для жизни, должен был инок Михаил передать о, Арсению, все открыто показать Богу, осознать свои прегрешения и, очистившись перед судом своей совести, предстать перед судом Господа,

Человек умирал так же, как умирали многие и многие в лагерях на руках о. Арсения, но эта смерть потрясла и повергла о. Арсения в трепет, и он понимал, что Господь даровал ему великую милость, разрешив исповедовать этого праведника.

Господь показывал сейчас Свое величайшее сокровище, которое Он долго и любовно растил, показывал, до какой степени духовного совершенства может подняться человек, бесконечно полюбивший Бога, взявший, по апостольским словам, "иго и бремя" христианства на себя и понесший его до конца. Все это видел и понимал о, Арсений.

Исповедь умирающего Михаила давала возможность увидеть, как в неимоверно сложных условиях современной жизни, во время революционных потрясений, культа личности, сложных человеческих отношений, официально поддерживаемого атеизма, общего попрания веры, падения нравственности, постоянной слежки и доносов и отсутствия духовного руководства человек глубокой веры может преодолеть все мешающее и быть с Богом.

Не в скиту или уединенной монастырской келье шел Михаил к Богу, а в сутолоке жизни, в грязи ее, в ожесточенной борьбе с окружающими его силами зла, атеизма, богоборчества. Духовного руководства почти не было, были случайные встречи с тремя-четырьмя иереями и почти годовое радостное общение с владыкой Федором, постригшим Михаила в монахи, а далее два-три коротких письма от него и неистребимое, горячее желание идти и идти ко Господу.

"Шел ли я путем веры, шел ли я так, как надо, к Богу, или шел неправильно? Не знаю", — говорил Михаил.

Но о. Арсений видел, что не только не отступил Михаил от предначертанного пути, на который направлял его владыка Федор, а далеко, далеко прошел по этому пути, опередив и превзойдя своих наставников.

Жизнь Михаила была подобна битве в пути за духовное и нравственное совершенство среди обыденной жизни века сего, и о. Арсений понимал, что Михаил выиграл эту битву, битву, где он был один на один со злом, окружавшим его. И живя среди людей, творил добро во имя Бога и нес в душе, как пылающее пламя, слова апостола: "Друг друга тяготы носите, и тако исполните закон Христов".

Отец Арсений понимал все совершенство и величие Михаила, сознавал свое ничтожество и страстно молил Господа дать ему, о. Арсению, силы облегчить последние минуты умирающего. Временами о. Арсению становилось беспомощно и в то же время восторженно от сознания близости с Михаилом, предсмертная исповедь которого открывала ему сокровенные пути Господни, учила и наставляла на путь глубочайшей веры.

И вот наступил момент, когда Михаил отдал все, что было на душе, о. Арсению и, отдав через него Господу, вопросительно взглянул на о. Арсения. И взяв бремя грехов умирающего и держа в руках своих, принял о. Арсений все на душу свою иерейскую и затрепетал, затрепетал еще раз от сознания своего ничтожества и беспомощности человеческой и, провозгласив молитву отпущения рабу Михаилу, сперва внутренне зарыдал, а потом, не сдержавшись, заплакал на глазах умирающего,

Михаил, подняв глаза и устремив их на о. Арсения, произнес: "Спасибо! Успокойтесь! Настал час воли Божией, молитесь обо мне, пока живете на земле. Ваш земной путь еще долог. Прошу Вас, возьмите шапку мою, записка там к двум людям, души и веры они большой. Очень большой. Адреса написаны. На волю выйдете — передайте, и Вы им нужны, и они Вам. Номер на шапке перешейте. Молите Господа об иноке Михаиле".

Во все время исповеди были в бараке они одни. Барак, люди, его населяющие, обстановка барака — все отдалилось, ушло в какое-то небытие, и только состояние близости Бога, молитвенное созерцание и тишина внутреннего единения охватили их обоих и поставили перед Господом.

Все мучительное, мятежное, человеческое ушло — был Господь Бог, к которому сейчас один уходил, а другой был допущен созерцать великое и таинственное — смерть, уход из жизни.

Умирающий сжал руку о. Арсения, молился, молился столь проникновенно, что отделился от всего внешнего, а о. Арсений, прильнув к нему душой в молитвенном единении, отрешился от всего и благоговейно и безропотно шел за молитвой инока Михаила.

Но вот наступили минуты смерти, глаза умирающего засветились, загорелись тихим светом восторга, и он еле слышно произнес: "Не отрини меня, Господи!"

Михаил поднялся с нар, протянул вперед руки, почти шагнув, и громко произнес дважды: "Господи! Господи!"

И потянувшись еще немного вперед, упал навзничь и сразу вытянулся. Рука, державшая руку о. Арсения, разжалась, черты лица приобрели спокойствие, но глаза еще светились и с восторгом смотрели вверх, и о. Арсению показалось, что он воочию увидел, как душа Михаила покидала тело.

Потрясенный, о. Арсений упал на колени и стал молиться, но не о душе и спасении умершего, а о той великой милости к нему, о. Арсению, милости, даровавшей, сподобившей увидеть Неувиденное, Непознаваемое и самое таинственное из тайн — смерть Праведника.

Поднявшись с колен, о. Арсений склонился над телом Михаила, глаза которого были еще раскрыты и озарены светом, но свет постепенно гас, озаренность пропадала, чуть заметная дымка покрыла их, потом веки медленно закрылись, по лицу пробежала тень, и от этого лицо стало величественным, радостным и спокойным.

Склонившись над телом, о. Арсений молился, и хотя он только что присутствовал при смерти инока Михаила, на душе у него не было скорби, были спокойствие и внутренняя радость. Сейчас он видел Праведника, прикоснулся к Милости Божией и Славе Его.

Отец Арсений бережно оправил одежду умершего, поклонился телу Михаила и вдруг осознал, что он находится в бараке лагеря "особого режима", и мысль, как молния, еще и еще раз пришла к нему, что Бог, Сам Господь был сейчас здесь и принял душу Михаила.

Скоро должен был начаться подъем. О. Арсений взял шапку Михаила, спорол номера со своей и его шапки и пошел к старшому по бараку сказать о смерти Михаила.

Старшой из старых уголовников спросил номер умершего и посочувствовал. Барак открыли, заключенные выбегали на поверку, строились. Перед входом в барак стояли надзиратели, старшой по бараку, подойдя к ним, сказал: "Мертвяк у нас, № 382".

Один из надзирателей вошел в барак, посмотрел на умершего, толкнул тело носком сапога и вышел. Часа через два из санчасти приехали на санях за телом. Вошел врач из вольнонаемных, небрежно скользнул взглядом по телу Михаила, рукавицей поднял веко и брезгливо сказал дневальным: "Быстрее на отвоз".

В санях уже лежало несколько трупов. Михаила вынесли из барака и положили на тела других заключенных. Возница стал усаживаться на перекладину саней, опираясь ногами на окоченевшие тела мертвых. Было морозно и тихо, шел редкий снег и, падая на лица мертвых, медленно таял, от чего казалось, что они плачут. Около барака стояли надзиратели, разговаривавшие с врачом, дневальные и о. Арсений, прижавший к груди руки и молящийся про себя.

Сани тронулись, о. Арсений, низко поклонившись, перекрестил мертвых и вошел в барак.

Возница, дергая вожжами, отвратительно ругаясь, понукал лошадей, и сани, медленно двигаясь, скрылись за бараком.



Записано в 1960 году со слов о. Арсения В 1966 году разрозненные записи были систематизированы иеромонахом Андреем.



Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
dimka43
сообщение 20.5.2015, 23:54
Сообщение #54


Активный участник
***

Группа: Пользователи
Сообщений: 80
Регистрация: 24.2.2015
Пользователь №: 10 349



Если ищите заработок в интернете, советую вам попробовать делать деньги на этом проекте - http://5rublikov.biz/?sponsor=arikgo . Удачи.
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение

2 страниц V  < 1 2
Ответить в данную темуНачать новую тему
1 чел. читают эту тему (гостей: 1, скрытых пользователей: 0)
Пользователей: 0

 



Текстовая версия Сейчас: 15.9.2019, 8:57
Rambler's Top100