Переводика: Форум

Здравствуйте, гость ( Вход | Регистрация )

> Революция 1905—1907 гг. глазами кадетов, Из дневников Кизеветтер Е. Я.
Игорь Львович
сообщение 5.3.2010, 2:16
Сообщение #1


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 571
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



Кизеветтер Е. Я. Революция 1905—1907 гг. глазами кадетов: (Из дневников) / Подгот. текста, примеч. [и вступ. ст.] М. Г. Вандалковской, А. Н. Шаханова //


Автор публикуемого дневника Екатерина Яковлевна Кизеветтер — жена известного историка, профессора Московского университета, деятеля ЦК кадетской партии Александра Александровича Кизеветтера. Урожденная Фраузенфельдер, она происходила из обрусевшего немецкого рода. Гимназия и всестороннее домашнее образование сделали из нее образованную женщину, а пытливость ума и чувство гражданственности пробудили интерес к общественной жизни.

Первый муж Екатерины Яковлевны — А. А. Кудрявцев был воспитанником Московского университета. Вместе с Кизеветтером они обучались у П. Г. Виноградова, затем преподавали в Лазаревском институте восточных языков, были близкими друзьями. Смерть Кудрявцева в 1893 г. в тридцатилетнем возрасте была большим потрясением для его родных и близких. «...Для меня как будто перевернулась одна и началась другая страница моей жизни, — писал в своем дневнике Кизеветтер, — исчезла опора... С Кудрявцевым я слился душой... Кудрявцев умер, оставив мне в наследство нового друга — свою жену. Мы нравственно нуждаемся друг в друге»*.

В 1894 г. состоялась свадьба Кизеветтера и Кудрявцевой. Кизеветтер взял на себя воспитание двух ее детей — Всеволода и Натальи. Первый стал впоследствии профессором математики в Московском университете, а вторая — учительницей. Через год родилась их общая дочь — Екатерина, которая и поныне живет в Праге. Ко времени женитьбы Кизеветтер готовился под руководством В. О. Ключевского к замещению профессорской кафедры в Московском университете, сдаче магистерских экзаменов. Проявившиеся уже на подготовительных лекциях ораторский талант, красочный и чистый русский язык, логика мышления сразу были отмечены слушателями и сослуживцами. Впоследствии П. Н. Милюков причислял Кизеветтера к числу наиболее последовательных и талантливых учеников В. О. Ключеского**. «Самые его достоинства и таланты, — писал Милюков о лекциях Кизеветтера в одной из статей, — невольно влекли его к подражанию нашему несравненному Василию Осиповичу»***.

Научная работа, по собственному признанию Кизеветтера, составляла главный смысл его жизни. Его магистерская и докторская диссертации — «Посадская община в России XVIII столетия» (1903) и «Городовое положение Екатерины II» (1909) — поглощали много времени и были созданы при помощи и участии Екатерины Яковлевны. Кизеветтер готовил себя к преподавательской и научной карьере, но события начала XX века внесли существенные коррективы в судьбы людей его поколения, выработав особый тип русского интеллигента. Не случайно, многие крупные ученые становились и известными политиками.

В 1905 г. Кизеветтеры активно включились в общественно-политическую жизнь. Александр Александрович принимал участие в обсуждении программы журнала «Освобождение», сотрудничал в «Русской мысли». Близость основных программных установок обусловила его сближение с П. Б. Струве. Последний, бывая в Москве, часто останавливался у Кизеветтеров. В 1906 г. супруги вступили в партию кадетов. На втором ее съезде в январе 1906 г. Кизеветтер был избран в состав Центрального комитета. Он принимал участие в организации московского губернского кадетского комитета, участвовал в районных собраниях комитета партии у Вернадских*. В политических спорах родилась брошюра Кизеветтера «Нападки на партию Народной свободы и возражения на них» (1906). По выходе Манифеста 17 октября он написал листовку, в которой выразил недоверие царским обещаниям. В ходе выборов во II Государственную думу им совместно с В. А. Маклаковым было создано своего рода пособие для кадетских ораторов, получившее название «кизеветтеровского катехизиса».


Е. Я. Кизеветтер. 1910-е гг.


Активное участие Кизеветтера в общественной жизни 1905—1907 гг. сменилось отходом от политики, погружением всецело в научную работу. Февраль 1917 г. всколыхнул утраченные было надежды на создание правового парламентского государства. 3 марта Екатерина Яковлевна записала в своем дневнике: «...Не сон ли все, что произошло. В три дня все сметено, все! От старой власти ничего не осталось... Сейчас последнее сообщение по телефону из „Русских ведомостей“. Розенберг сообщает: „Николай II отрекся от престола“... Саша сидит и торопится писать воззвание от комитета партии Народной свободы...»**. Факт отречения Николая II Кизеветтер оценивал как величайшую дату в истории страны. Политическая деятельность А. А. Кизеветтера в это время была достаточно активной. Он выступал в печати в защиту конституционной свободы, осуждал большевизм и его программу, присоединил свой голос к сторонникам доведения мировой войны до победного конца. В новых условиях Кизеветтер признавал парламентскую республику единственно возможной формой политического правления, которая может противостоять единоначалию и тирании. От лица своих единомышленников Кизеветтер требовал установления парламентского контроля за внешней политикой страны. Лозунг продолжения войны он обосновывал необходимой заботой о будущем России. Кизеветтер опасался, что в случае победы Германии Россия может лишиться своего былого экономического могущества и политического влияния на мировую политику*. Кизеветтер выступал против коалиции Временного правительства с социалистами, узурпации этим правительством прав Учредительного собрания. О его популярности в партии свидетельствует тот факт, что из 66 выбранных в мае 1917 г. членов ЦК Кизеветтер по числу голосов занял 17-ое место вслед за В. И. Вернадским, П. Н. Милюковым, А. И. Шингаревым, М. М. Винавером**.

После Октябрьской революции кадетская партия была запрещена. Часть кадетов ушла в подполье, часть выжидала, стремясь осмыслить происходившее. Кизеветтер всецело погрузился в просветительско-преподавательскую деятельность. С 1918 г. как члена кадетского ЦК его трижды арестовывали, а в 1922 г. с большой группой интеллигенции выслали из страны. После кратковременного пребывания в Германии, семья Кизеветтера перебралась в Прагу. Александр Александрович читал отечественную историю в Русском юридическом институте, Народном университете, Карловом университете, возглавлял Русское историческое общество, участвовал в общественной жизни русской колонии, продолжал научную деятельность.

20 марта 1924 г. умерла Екатерина Яковлевна. В последние два года она тяжело болела, у нее был рак. Сделанная в Берлине операция не содействовала выздоровлению. «Ничего не помогло, — писала Наталья Кудрявцева М. В. Вишняку 8 апреля 1924 г., — мама очень мучилась, особенно последние две недели. К счастью, мы не отправили ее в больницу, как советовал врач, а ухаживали за нею сами, все втроем... Ей очень хотелось умереть во сне, так и случилось»***. Александр Александрович пережил ее на девять лет. Он умер в 1933 г. Оба они похоронены на Ольшанском кладбище.

Дневник Е. Я. Кизеветтер сохранился в форме подневных записей или записей за несколько дней и охватывает период с декабря 1905 г. до отъезда за границу в 1922 г. Он отражает события, свидетелем которых была сама автор и записанные со слов А. А. Кизеветтера.

Выбранная для публикации часть дневника Е. Я. Кизеветтер, посвященная событиям 1905—1907 гг., сохранилась наиболее полно****.


1905
12 декабря. Сегодня все еще продолжается. Ночью слышались раскаты выстрелов. С утра стали рассказывать разные страсти: будто восставшие добираются до барона Будберга1, который живет против нас, и чуть только появятся попытки напасть на его дом, как нашу Моховую атакуют войсками. Заведующая нашим домом прислала просить, чтобы Всеволод2 никуда не выходил и не принимал бы товарищей. Вчера из другого дома нашего Общества на Плющихе, говорят, или кто-то выстрелил в солдат, или бросил бомбу из окна 4-го этажа, и дом подвергся расстрелу. Пули залетали в квартиры 4-го этажа.

В 12-м часу мы отправились в Охотный за припасами. Вследствие забастовки, подвоза нет. Того и смотри останется Москва без съестных припасов. В мясных все говорят, что сегодня продают последнее мясо (повысили на 7 коп. на фунт: с 17 коп. <до> 23 коп.), а завтра лавки закроют. У Смирнова3 есть и масло и молоко, которое вдвое продается дороже. И это все раскупается.
У Манежа кругом стоят часовые (по одному с прохода) и никого мимо не пропускают. Чтоб попасть в Охотный, надо пройти Александровским садом.

Часа в два мы с Сашей пошли на Арбат. С утра все говорили, что на Арбате страсть что делается — баррикады, стрельба. Пока мы шли, все время доносились пушечные раскаты. Встречные говорили, что на Арбате тихо, а стреляют за Пречистенской заставой (фабрика Прохорова). Дошли до Арбатской площади, повернули по Арбату. Жутко! Движение все прекратилось. Магазины все до одного заколочены ставнями. На протяжении от Арбатской площади до церкви Николы Явленного — три заграждения: два проволочные поперек улицы и одна баррикада. Рабочих у баррикад не видно. Еще баррикада у входа в Афанасьевский пер. Навалены столбы, решетки (должно быть, выломаны из окон), доски, водружено красное знамя. Жалкий маленький лоскуток. Войск нет. Там и тут стоят кучки людей и обмениваются слухами. Мы повернули по Афанасьевскому пер. к бабушке и беспрепятственно дошли до их Власьевского пер. Доро́гой обратила внимание на одну сценку. Крошечный гимназистик тащит с трудом салазки. Двое рабочих, идя сбоку, поддерживают громадный сколоченный деревянный щит. Куда это везут его? Интересно, для баррикады ли?

Пришли к нашим. Аня4 подняла крик, визг: как дошли, живы ли, целы ли, как доберемся до дому? и т. д. Сейчас же передала нам «из самого достоверного источника», что у нас на Моховой и на Знаменке — баррикады, и мы теперь домой вернуться не можем. Мы ей объясняем, что мы только что с Моховой, что нет ни единой баррикады. Она ничего не слушает: вернулся сейчас сын их Катерины5 и своими глазами видел. Мы сидеть не стали, решили идти домой. На дворе встретили их хозяина. Он «из самого достоверного источника» сообщил, что убито 8 000 восставших, а из войска — ничтожное количество. Между тем, мне вчера сообщали тоже «из самого достоверного источника», что убито бомбами масса войска. Собирают убитых по ночам пожарные. Вчера ночью я видела, как ехали пожарные мимо нас: без труб и машин, но с факелами.

Вернулись домой беспрепятственно и благополучно мимо храма Христа Спасителя. <Там> как-то спокойнее, на революцию непохоже: нет баррикад, движение не прекратилось, едут извозчики (почему-то некоторые извозчики сняли свои суконные армяки и ездят в одних тулупах), по тротуарам довольно много пешеходов, встречаются даже с детьми, должно быть, гуляют. Ни на Моховой, ни на Знаменке, ни на Воздвиженке нет ни единой баррикады — я нарочно прошла туда и сюда. Вот красноречивый пример ложности слухов «из достоверного источника». На улице тьма — электричество забастовало, а газ экономят. Ни одного извозчика. Виднеются редкие пешеходы. Сейчас прошли солдаты. В течение дня мимо наших окон то проходят солдаты, то скачут драгуны. Вчера провезли две пушки. Матрешин5 муж работал в субботу у портного (в теменьке, чтобы его не увидали и не сняли), в обед ходил на Страстную площадь, говорит, масса убитых, одеты все хорошо, хорошие пальто, шапки. Сегодня он проходил Спасо-Песковским пер. Говорит, там стрельба. Стреляют войска и полиция во всех проходящих. Городовые будто засели под крышу и стреляют оттуда. Я спрашивала, не слыхал ли он от товарищей-рабочих, как началось вообще столкновение. Он говорит, что все говорят, что на Тверской бросили рабочие бомбу в проходившее войско. С этого и пошло. Сегодня уже третий день борьбы. Чем кончится? Нет ни единой газеты. Продают только петербургское «Новое время»6 по 20—30 коп. за <номер>. Саша не купил, говорит, наживаются на трупах.

Вчера было у Вернадских собрание районной группы конституционно-демократической партии7. Толковали об устройстве санитарных пунктов для раненых, но, оказывается, раненых не отпускают по частным домам. Почему? Очень много, долго и бестолково говорил один член о посылке к государю депутации. Сколько ему ни возражали, он все настаивал, пока его не спросили: «Да на чем же поедут? Поезда не ходят». Тогда тот ответил: «А!» — и замолк.

Н<аталья> Е<горовна>8 вчера была в отчаянии. Ее сын ушел с утра и неизвестно куда. Сегодня не удалось узнать, вернулся ли он? — Телефон не действует.

Сегодня мы с Сашей вспоминали прошлый декабрь. После наступления «осенней весны» прошлого года, после 30-го ноября (думские постановления), после всех резолюций, где в один голос громко заявляли о необходимости «всеобщего, равного, тайного, прямого» — все ждали объявления конституции, ждали изо дня в день. Саша собирался ехать в Петербург для занятия в архивы. Я все просила подождать, чтобы вместе пережить обнародование конституции. Наконец, подошел день 6-го декабря. Была какая-то уверенность, что в этот-то день и обнародуют манифест. Накануне, 5-го были стычки молодежи с войсками, стычки глупые, детские демонстрации с красными лоскутками. 6-го получаем газеты — манифеста ни признака. Я испытала страшное, горькое разочарование. Вечером Саша уехал в Петербург. 12-го вышел манифест, но не о конституции: какие-то расплывчатые обещания, которые, впрочем, поддели на удочку легковерных вроде меня9.
13 декабря. И сегодня стреляли. Вчера вечером мимо наших окон проскакали солдаты и пушки по направлению к Манежу. Я высунулась из окна — на темном фоне неба пламенело зарево где-то далеко-далеко вправо от нас. Говорят, что горела Прохоровская фабрика.

Сегодня на улицах расклеены обязательные постановления генерал-губернатора. На основании Правил о чрезвычайной охране10 воспрещается жителям выходить из дома после 9-го часа вечера, тех же, кто выходит после 6-ти (до 9 вечера) будут обыскивать и при нахождении оружия, подвергать строгому взысканию. Наказания что-то строгие. Строго запрещается открывать форточки и окна с наступлением вечера (указывается на то, что из многих домов бросали в войска бомбы и стреляли). За порчу телеграфных столбов (для баррикад) виновные подвергаются чуть ли не смертной казни. Захваченные на месте преступления (при рубке столбов) будут тут же обстреливаться. Скопление народа тоже будет рассеиваться ввиду того, что «мятежники часто стреляют под прикрытием таких толп».

Сейчас на нашей Моховой ни души. Днем тоже движения мало, особенно мало езды; пешеходы еще двигаются по улицам, интересуясь, очевидно, происходящим: читают постановления, смотрят на баррикады. Баррикады солдатами разрушаются. На Арбате сегодня видела костер из вчерашней баррикады: все собрано на середину улицы и зажжено. Магазины все также заколочены. На углах стоят кучки (вопреки запрещению) глазеющих. Появились и извозчики. Одного видела: ехал с седоком мимо горящего костра-баррикады. Издали доносились выстрелы, говорят, где-то на Садовой стреляли. Потом, пока гуляла с Катей11 в архивном саду, тоже слышала выстрелы. В саду было много детей с родителями*, с гувернантками. Дети катались с горы, болтали со взрослыми. Вообще все были веселы и спокойны, как будто ничего не происходит особенного.

Сегодня Саша был в комитете конституционно-демократической партии. Там слышал, что восставшие сами считают сегодняшний день последним днем борьбы. Там обсуждался вопрос о выпуске заявления конституционно-демократической партии о своем отношении к движению. Конечно, не решаются высказаться определенно против этого движения, начатого крайними партиями. Говорили, что теперь не время критиковать это движение раз оно не удалось, и что надо всю критику направить против действий правительства. Саша возражал, что правительство бранить следует, но непременно надо высказаться и относительно партий, и что неудобно осуждать потерпевшее лицо, но не партии, и что, напротив, необходимо осудить их образ действий, указать на то, что крайние партии своим неподготовленным восстанием совершают акт предательства для дела освобождения. Котляревский и Зелинский12 держались такого же взгляда. Саша указывал на то, что необходимо определенно высказаться, как высказываются сами крайние. Ведь если бы это движение было бы безрассудно начато конституционными демократами и потерпело бы поражение, крайние сейчас бы воспользовались этим и указали бы, что за дело взялись неумелые буржуа-либералы и дискредитировали дело свободы. «Крайние — да, так и отнеслись бы, — возразили Саше, — а нам не следует». Тогда Саша заявил, что если конституционно-демократическая партия будет вообще отмалчиваться, то он уйдет из нее.


Семья А. А. Кизеветтера. 1910-е гг.


Точно такая же история была и относительно нынешней забастовки. П. Струве13 настаивал, и Саша к нему примкнул, что конституционно-демократическая партия должна выпустить заявление, где надо определенно высказаться против настоящей забастовки14. Тут опять начали размазывать и замазывать, указывать на неудобства и т. д. Тогда Струве заявил, что если партия вообще не встанет в определенную позицию относительно других партий, так всего лучше им всем «просто идти спать, политически спать».

Сегодня казначейство на Воздвиженке заперто и охраняется солдатами. Стоят несколько часовых и никого мимо не пропускают. Мне думается, что у московского населения нарастет страшное озлобление против забастовщиков и повстанцев. Вся жизнь прекратилась. Днем торгуют только съестные магазины (колониальные) и то не везде. Есть улицы со сплошь заколоченными магазинами. А с шести часов вечера решительно все замирает. Как же теперь жить извозчикам, лавкам, небольшим магазинам — что они выручат за день? жм вч Частная опера лопнула — дела шли из рук вон плохо, а теперь и совсем закрылась до праздника. На днях был у меня стекольщик — замазывал одно окно. Какой-то озлобленный. С одной стороны, бранит Витте и Дурново15 и очень хвалит государя (говорит, что очень добрый), с другой, жалуется на забастовки — стало жить трудно: «Прежде заработаешь в день рубль и слава Богу, а теперь только с книжки сберегательной берешь, то 15 руб. в месяц, то больше. Работа бывала не с одних богатых, мелких работ было много. То в картиночку стеклышко вставишь к празднику (у какого-нибудь мещанина), то икону разобьют при переезде — вставишь, то еще что, а теперь у всех дела плохи, всем нужна копейка: где стекло разобьют — тряпочкой заложат, а стекольщик сидит без работы».

Наш швейцар страшно восстановлен против забастовщиков и повстанцев. Рассказывает, что они ни перед чем не останавливаются: «Что уж они делают-то и не приведи господи! ... У извозчиков убивают лошадей, если они не соглашаются везти их раненых, врываются в квартиры, жителей выгоняют и сами там устраивают митинг...»

Революция одним хороша: не надо в гости ходить, и к нам гости не ходят. Так спокойно можно сидеть дома. Чувствуешь себя в безопасности, знаешь, что никто не явится.
14 декабря. 7 часов вечера. 80 лет тому назад декабристы вышли на площадь, чтобы завоевать оружием свободу, и все погибли. Начался гнет николаевского царствования16. Тогда это была кучка людей, не имевшая корней в народе. Теперь, в нынешнем декабре, восставших с оружием уже и не кучка, но корней в народе они также не имеют, и оно, настоящее восстание, кажется, уже подавлено. Сегодня почти не стреляли. Баррикады разрушены. По крайней мере, Арбат уже очищен, и сегодня там магазины открыты, и движение началось. Прислуга ходила туда и купила что надо. На Воздвиженке тоже стало оживленнее, хотя у казначейства все стоят солдаты. Ф. А. Смирнов17 отправился туда по делам службы. Он служит по финансам. Его, прежде чем пустить, всего обыскали.

Я сама сегодня видела такую сцену. Иду с Катей из архивного сада. Как раз на нашем пути, на самом углу Воздвиженки — Моховой, два солдата обыскивают какого-то молодого человека. Неприятно и жутко. Мы скорей перешли на другую сторону. Нас догоняет какой-то субъект, чисто одетый, и говорит, что и его сейчас обыскивали, и первое дело в рукавах смотрят, и у того молодого (вольноопределяющегося) нашли оружие и отправили <...> в охранку, чтобы там узнать, есть ли у него разрешение носить. Подходим к подъезду. Швейцар рассказывает, как он сам видел как одного зарубили шашками у Манежа, и рассказывает так: «Ехал тот к Манежу от Охотного. Солдаты ему крикнули, чтобы поворачивал и, должно быть, хотели обыскать. Тот слез и побежал. Солдаты за ним. Обыскали его и нашли бомбу — тогда пустили в ход шашки».

Сегодня чуть свет приехала к нам Зина18 посоветоваться с Сашей; написала в иностранные газеты обращение к социал-демократам Запада с критикой образа действий наших социалистов. Написано хорошо. Рассказывала как ее брат, любитель острых ощущений, ездил на днях вечером к Тверской. Везде по дороге тьма и пустота. Подъезжает к какому-то месту — окрик: «Стой! Кто едет?» — Тот объяснил, что по личному делу. — «Руки вверх!» — Стали обыскивать. Обыскали — пустили дальше. — «Про-пус-тить! О-быс-ка-но!...» — пронеслось за ним вслед следующему караулу. Проехал мимо караула, у третьего — снова обыск. Так доехал до Страстной площади, думал там увидеть поле битвы, но ни трупов, ни раненых не было — ничего вообще не было, кроме тьмы.Все рассказывают, что рабочие массами уходят в деревни — напуганы забастовками и восстанием; идут пешком за многие десятки верст. Сегодня на Арбатской площади кричит один мужчина: «Берите меня куда хотите — я забастовщик. Сначала нас кормили и водкой поили, теперь не кормят, и не поят, и денег не дают». У Матреши есть знакомая, у нее дочь-телеграфистка подписала бастовать. За первый месяц забастовки получила пособие из забастовочного комитета в размере месячного жалования, за второй — ничего. Вот как действуют крайние: ни средств, ни плана у руководителей, ни сознания у массы. Вчера нарочно завела разговор с полотерами. Один что-то говорил невразумительно, тогда другой вступил в разговор. «Вы все не так говорите, — поправил он товарищ<ей>. — Это начали восстание революционеры. Это я доподлинно знаю. Мне один революционер говорил, они хотят республики, а демократы хотят конституции, значит конституционалисты хотят с царем...» Тут пошла какая-то путаница. Какие демократы, какие конституционалисты — я не уразумела. «А народ-то не понимает, — продолжал полотер. — На одной фабрике заставили так подписать четырех девок. Они подписали, а потом плачут: что подписали — сами не понимают». Интересно еще рассказывала одна портниха Тимковскому19. Был назначен митинг портних (это еще до начала восстания). Портнихи явились разодетые, принаряженные и все посматривали на собравшихся портных и ждали, когда же начнутся танцы. А портные на портних ни малейшего внимания. Ораторствовали агитаторы «крайние все» насчет политических тем, а когда кто-нибудь из собрания поднимал вопрос о своем экономическом положении — ему говорить руководители не давали.

Рассказывала о двух странных случаях. Вчера доктор П<узано>в20 проезжал на извозчике днем в Дорогомилове. Навстречу ему — извозчик с седоком. Седок выхватывает револьвер и стреляет по направлению Пуз<ано>ва. Этот отклоняется. Пуля попадает в другого извозчика, который ехал рядом. Другая пуля попадает в седока — оба валятся. Что сделали с стрелявшим — неизвестно. Сегодня такой же случай. Часов в 5 мимо наших ворот проехал извозчик с седоком, и седок выстрелил. У ворот стоял Матрешин муж. Кто этим занимается? Мне думается, не провокаторы ли? Какой смысл восставшим стрелять в публику? А провокаторам большой смысл: чтоб восстановить против повстанцев. Многие верят, что стреляют они. Вчера сюда приходил бывший дворник, <который> теперь служит кондуктором на конке. Рассказывал прислуге, что конки бастовать не хотели, их удовлетворили, но им велели. Он живет на Девичьем Поле. Там стало жутко — идет к брату. Забастовщики сожгли на Девичьем Поле сторожку городового. Его не было; оставались жена и трое детей. Толпа обступила, облила керосином и зажгла. Несчастная бросилась к окнам, к двери — не пускали. Если бы не приехали пожарные, они сгорели бы. Правда ли это? Катина учительница французского языка думает, что это не забастовщики, а черная сотня. Она вообще настроена в пользу восставших. Говорит, что у них — моральная победа, что так долго правительство не может подавить это движение (началось в ночь с пятницы 9-го на субботу 10-го), что построена масса баррикад и т. п. Я говорила, что все начато легкомысленно: нет средств, нет оружия, нет плана. Хотелось бы мне посмотреть «Известия Совета рабочих делег<атов>»21. Что теперь пишут руководители? Как они изворачиваются? Они раньше все писали в том духе, что победа близко, весь народ на их стороне, армия тоже начинает переходить...

Рассказывали два интересные случая. На одну фабрику явился агитатор из крайних, собрал рабочих, много говорил и раздал всем оружие, раздал и заявил, что это оружие они должны употребить на завоевание политической свободы, когда будет приступлено к вооруженному восстанию, и что отказаться они от этого не могут, так как они, рабочие, все теперь переписаны. После ухода агитатора рабочие подумали — подумали, почесали в затылках, да и пошли к хозяину за расчетом, получили расчет да и по добру по здорову — в деревню. Все оружие и осталось при фабрике. Другой случай рассказывали на собрании конституционалистов-демократов. Социал-демократы настроились на какую-то фабрику — не помню. Просвещали, просвещали рабочих, даже выписывали просветителей из-за границы. Рабочие слушали их, слушали, потом, когда всех переслушали, и заявили: «А что вы нам тут говорили и читали — нам это совсем неподходяще». Так социал-демократы и отъехали ни с чем. Многие фабрики очень желают познакомиться с партией конституционалистов-демократов.
14 декабря. 11 часов вечера. Опять выстрелы. Это у Манежа... Мимо, слышно, едут. Я посмотрела в окно: проскакали драгуны, конвоируют какого-то военного на извозчике. Опять выстрелы и опять едут. Теперь что-то везут солдаты в санях, должно быть, провиант. На улице безусловная пустота: кроме солдат, которые проезжают время от времени, ни души.
15 декабря. Сегодня жизнь еще более входит в колею. Появились и извозчики и пешеходы (конечно, днем), многие идут со свертками (может быть, к портнихам), есть гуляющие. Мы тоже часу в третьем пошли с Сашей к Бронной. Говорили, что там расстреляли дом Романова в начале Бронной22. И действительно; смотрим, во втором этаже (или 3-м) выбиты четыре окна подряд и насквозь пробит простенок; отверстие очень большое, снизу, кажется, не менее аршина. На мостовой валяется груда кирпичей. Спросила у лавочника того же дома, как раз под простреленной стеной: «Почему начали стрелять в дом?» Он объяснил так, что будто эти окна были в квартире зубного врача, у которого был устроен санитарно-перевяэочный пункт, и поэтому стали стрелять в квартиру. Потом мы пошли по Тверскому бульвару. Бульвар был весь пуст: шли только мы и еще один человек в поддевке. Я стала у него спрашивать, не знает ли он почему в доме кн. Гагарина (против булочной Бартельса) перебита масса окон (их сейчас при нас вставляли)?23 По объяснению того человека, в дом Романова начали стрелять потому, что из него сделали выстрел в войско. На бульваре против дома градоначальника — караул и городовые. Прохода нет. Мы зашли на Бронную. Здесь была публика — осматривали баррикады. В самом начале — проволочные заграждения, три подряд. Потом идет баррикада. Наворочены ворота, бревна, столбы, громадная корзина с снегом, привалена деревянная лестница. На верху баррикады водружено красное знамя — флаг. Мы зашли в зад баррикады: сбоку на тротуаре оставлен узкий проход. Позади лежит откуда-то приволоченная громадная винтовая железная лестница с толстым литым стержнем. Сколько же людей старались над ней? — Тяжесть необычайная. У баррикады (позади) разложен костер и сидят какие-то лица: барышня с газетой и несколько мужчин. Что они делают? Неужели это — боевая дружина стережет баррикаду? 5—6 человек? Несколько шагов дальше — новая баррикада: ворота (громадные), решетки, дрова, бревна, лестницы (деревянные). Еще дальше — третья. Та же картина, но вместо дров — камни. У близлежащих домов дворы — настежь: все ворота сняты с петель. У одного двора я спрашиваю татарина-дворника: «Сняли ваши ворота?» Он посмотрел недоверчиво, потом говорит: «Все помогали, ночью все работали. Кто им запретит? Кого они боятся?» Он сказал, что все баррикады уже давно устроены и, действительно, они уже запушились снежком. Сооружения довольно солидные, плотные и высокие, и труда положено немало. Но какой смысл в этих баррикадах я понять не могу. Спрашивала Сашу. Он говорит: «Никакого». Это имело смысл в прошлое время, когда были города с маленькими узкими улочками. Там баррикады действительно имели значение — совершенно преграждали путь войскам. А теперь в больших городах везде кругом проехать можно. Пошли потом по Твер<скому бульвару>. К дому генерал-губернатора не пускают. На углу Леонтьевского пер. — караул. Всех поворачивают. Повернули на Никитскую и вернулись благополучно домой в четыре часа. Наш подъезд был уже заперт.

Днем до 3-х <часов> заходил к Саше Александр Данилович24. Спрашивал: как в конституционно-демократической партии, будут ли как-нибудь реагировать на текущие события? Саша рассказал как обстоит дело. Александр Данилович возмутился. Говорит, что нельзя оставаться в такой партии, что он уйдет в Союз 17-го Октября25. Саша говорил, что конституционалисты-демократы — не политическая партия и им не действовать, а писать передовые статьи в подцензурной прессе.

Александр Данилович рассказывал про случай в доме Братолюбивого общества на Плющихе. Против этого дома живет их учительница Маргарита Ивановна26 и она видела, как из дома Братолюбивого общества бросили бомбу или выстрелили в разъезд. Убита была лошадь под офицером. Офицер раненый захромал к ограде церкви, тогда опять раздался выстрел. Тут солдаты начали стрелять в дом.

Сожжены в эти дни две типографии: Кушнерева и Сытина27. В сытинской засели восставшие, и когда их обступило войско — не хотели выйти. Войско начало обстреливать. Социалисты бежали через забор в соседний переулок и все скрылись. Тут и загорелась типография. Кто зажег — неизвестно. Солдаты ли? Социалисты ли? Страшно жаль, что сгорела масса отпечатанных листков для народа (в просветит<ельном> духе). Про училище Фидлер28 рассказывают, что там был склад оружия, и Фидлер серьезно замешан. Забастовка настоящая, должно быть, скоро окончится. Там и тут понемногу приступают к работе, да и цены на продукты сильно падают. 4 дня тому <назад> парная бутылка молока стоила 30 коп., на другой день — 25, вчера — 20, сегодня — 15 коп. Это уж цена нормальная. Достала сегодня и хлеб белый ситный. А первые дни пекли только черный. Говорят, что диктаторы выпустили объявление, что черный разрешают печь: черным хлебом питается пролетариат, а белого ему не нужно. Это было и в газетах.

Сейчас 10-й час. Тихо. Выстрелов не слышно. Время от времени я подхожу к окну. Моховая слабо освещена несколькими фонарями. Ни пешеходов, ни проезжающих. Время от времени проходят несколько солдат или проезжают солдатские сани (должно быть с провиантом). Недавно пронеслась карета. Сбоку скачут три конвойных... Опять выстрел! Вчера очень стреляли в 12-м часу ночи у Манежа. Сегодня рассказывают, будто задержали одного студента (даже фамилию называли) — вез на ломовом по Никитской адскую машину, и еще гимназиста, у которого нашли два револьвера и несколько сот денег. Где правда? Где сказка?
17 декабря. Сегодня меня разбудила пальба. Бум! Бум! — раздавалось через равные промежутки. Мы не могли понять что это, и если стреляют, то где? Звук был глухой. Встала и пошла спрашивать прислугу. Говорят, с 6 часов утра стреляют из орудий на Пресне. В 11 часов утра пошла к Фаворским29. Там посмотрела «Русский листок»30. Прочитала, что деятельность революционеров сосредоточилась на Пресне. Вот объяснение стрельбы. Вышла от них в первом часу. Вдали <...> поднимался густой столб дыма. Говорили, что горит на Пресне. Я пошла к Тверской, хотела сама проверить газетные сообщения о расстрелах разных домов на Тверской. На Бронной баррикады оказались уже разобраны. Мне рассказывали на улице, что от революционеров ездил нарочный и предлагал дворникам по Бронной разбирать баррикады. Тут, рассказывают, тащил кто что мог. Воображаю себе досаду и злобу хозяев разрушенных заборов, ворот...

Иду по проезду Тверского бульвара. Около церкви, как раз против дома градоначальника, караул — обыскивают прохожих. При мне одного господина заставили слезть с извозчика и обыскали. Остановили шедших тотчас передо мной двоих, по виду рабочих, и тоже обыскали (милостиво, только ощупали). Я остановилась, думала и до меня сейчас черед дойдет. Чувство было неприятное. Обысканных отпустили, и я двинулась за ними. Солдат меня пропустил. Вообще при мне дам пропускали без обыска; несколько прошли-таки.

Вчера был такой случай у Манежа под университетскими часами. Идет Аннушка из Охотного, впереди идет господин в шубе и уж заворачивает на Никитскую. Вдруг солдаты кричат ему: «Эй! В очках! Остановись!» Начался обыск. Далее Аннушка не видала — ушла. А далее было так. В очках был студент Адольф31. Шел он в отцовской шубе. Сняли с него шубу, сняли галоши и начали рыться по карманам. Нашли паспорт (Адольф шел от нотариуса) и реферат по женскому вопросу.

— Это что?

— Это — реферат по женскому вопросу. Если он вам нужен — возьмите!

— Ну, шутки здесь неуместны, — заявили власти и отпустили Адольфа с миром. Но придя домой, он не нашел у себя кошелька с 10 рублями. Всю эту историю нам сегодня рассказывала Фаворская.

Еще интересный пример, как следует доверять очевидцам. Ольга Владимировна рассказывала, что когда пуляли в Романовку, то Максим, Витя, Адольф и прислуга вышли на балкон послушать. Вдруг прибегает в квартиру Фаворских испуганный хозяин и заявляет, что дьякон напротив видел, как сейчас их молодые люди стреляли с балкона. Вся прислуга и сами мальчики говорят, что и револьверов-то у них не было и никто не стрелял. Фаворский рассердился на эти сказки, начал браниться. Тогда оказалось, что это не дьякон видел, а какой-то семинарист. Вообще бессмыслица. И стрелять бы было не в кого — балкон выходит в тупик...

С бульвара я повернула на Тверскую. Подошла к дому Гиршман32 — ничего не вижу: стоит дом как и стоял. Да слышу сзади разговор: «Смотри, смотри — вот окна выбиты!» Тогда я остановилась и стала смотреть куда указывали две разговаривающие дамы. И действительно, у соседнего с Гиршман дома четыре окна просечены ядрами или пулями — не знаю: круглые отверстия величиною с яйцо. Внизу во многих окнах выбиты стекла, в бельэтаже тоже, должно быть, от сотрясения. Во многих местах сбита штукатурка. В доме Гиршман тоже перебиты окна, разбиты стены (не глубоко), и у одного навеса отбит большой угол. Разбито одно большое окно в выступе <...> Над тем окном работает стекольщик. Многие окна вставляются стекольщиками. Все это в четвертом или третьем этаже. Напротив в домах перебиты окна. Народу здесь идет и едет много — все смотрят. Я пошла дальше. На углу Садовой и Тверской — следы разрушенных баррикад: валяются срубленные телеграфные столбы, висят проволоки, стащены в кучу чугунные решетки. Я пошла направо по Садовой. На тротуаре — следы крови там и тут, не затертые ногами и не засыпанные снегом. Здесь очевидно было побоище. Я повернула назад и пошла по направлению к Кудрину33. Здесь по всей Садовой — следы разрушения. Срублены телеграфные столбы, сломаны газовые фонари, снесены решетки палисадников. Тут, должно быть, были баррикады, но теперь ничего нет: все разобрано, увезено. Подхожу к Полтавским баням. Снег весь темный, раскидана масса щепы, какие-то обломки. Смотрю направо: меблированные комнаты «Ялта» подверглись расстрелу. Окна выбиты, стены, штукатурка посбиты, весь дом какой-то облезлый, точно после осады. Напротив «Ялты» — Полтавские бани. Та же картина. Говорят, и там и тут засели революционеры и стреляли в войска. Я шла вперед, а передо мной за Пресней все выше и выше поднимался столб дыма. Я заговорила с каким-то прохожим. Он думал, что это горят Пресненские бани. Рассказывали, что революционеры врываются прямо в дома, забираются на чердаки и оттуда стреляют. Здесь мы поравнялись с двумя женщинами. Они стояли на тротуаре и со скорбными лицами смотрели в сторону Пресни. Мой спутник поздоровался с ними. Я поняла из их разговора, что это — владелица бань. Оказалось, что эти женщины вчера с 5 часов ушли из дому, потому что очень страшно было (настроены там баррикады), и сегодня рано утром хотели придти домой, а уж вернуться было нельзя — с 6-ти <часов> началась пальба, а потом пожар и теперь никого не пускают. Она стала что-то вполголоса рассказывать знакомому, я постеснялась и ушла. Повернула на Малую Никитскую и подивилась, как тут было тихо и малолюдно. Нельзя было подумать, что через улицу идет борьба не на жизнь, а на смерть. Но опять начались выстрелы и здесь стало жутко, так близко они отдавали.

Еще в 6 часов вечера из наших окон видно было зарево: все еще горело на Пресне. Теперь прекратилось. Пальба давно смолкла. На улицах сегодня было оживленно, много магазинов открыто. Движение большое: едут и идут по всем направлениям. Гольцев34 вчера говорил Саше, что Кушнеревская типография цела, только немного стены попорчены. Сытинская часть<ю> сгорела, <но> часть машин целы.

Вчера Аннушка слышала на улице такой разговор: «Все это жиды. Они понаделали бумажных денег и хотели напасть на банк и забрать все золото, а сами расплачиваться фальшивыми. Они хотят, чтобы не было царя и церквей». Аннушка поддакивала этому. Я Аннушку стала стыдить, стала говорить, что все эти беспорядки не евреи затеяли, а такая партия — революционеры, и там есть и евреи, и русские и другие. И что стыдно так говорить, клеветать на людей, что Иисус не велел этого, и что когда так клевещут, возмущают против евреев, тогда-то и бывают такие побоища еврейские. Уж не знаю, согласилась ли она со мною?
30 декабря. Промежуток большой — не писала две недели. 18-го я хотела писать, подошла вечером к окну — зарево! Опять зарево! И вчера горело и сегодня горит. На меня напала такая гнетущая тоска, я ничего делать не могла, легла на диван и закрыла лицо. Потом только немного отошла, но писать все-таки не могла. Взяла Чехова35, его рассказы и прочитала весь вечер. Как это все далеко от революции и как приятно было забыться!

Конституционно-демократическая партия начала предвыборную кампанию, и сегодня бюро Тверского (?) комитета партии отрядило, между прочим, студентов разносить воззвания от партии для привлечения к избирательной, как говорится, урне. Было поручено разносить и Всеволоду по близлежащим домам. Он отправился в большой дом напротив, а там живет бар<он> Будберг. Швейцар спросил, что это за пакеты, что ему надо. Потом явился какой-то субъект (дворник?). Они совместно решили, что это — прокламации и надо Всеволода отправить в участок, но предварительно обыскали. Позвали городового: он всегда стоит против дома, где живет Будберг. Увидев студенческую тужурку под пальто, городовой довольным тоном изрек: «Ээ...» Ничего не нашли, но субъект в поддевке все-таки немного погладил Всеволода по подбородку. Потом городовой повел Всеволода в участок и всю дорогу держал его за рукав, хотя Воля и заявил, что он и не думает бежать. Пришли в участок. Городовой передал Волю околоточному, объяснив, что вот он — разносчик каких-то бумаг. Сначала в участке было много народу. Потом, когда Воля остался один с околоточным, тот стал читать (раньше узнав от Всеволода, что это — воззвания от конституционно-демократической партии) листки и говорит: «Да что же? Тут нет ничего такого.» Обратил внимание на параграф примечания о предоставлении женщинам прав политических и заявил, что он против предоставления этих прав. «Вот, — говорит, — например, на одной железной дороге сделали женщину начальником станции. Она пустила поезд, да не дала телеграммы, а один поезд и налетел на другой. Ей стали выговаривать: «Как же это она?» А она говорит: «Да я не знаю, да как-то так...» А то вот, зубодерши. Выдернет вместо больного здоровый зуб, что с ней сделаешь? Доктора-то выругаешь, а то так и в физиономию дашь, ну а даме нельзя!» После этих разговоров Волю отпустили, но с провожатым, домой. Провожатый вызвал нашего дворника удостоверить Волину личность, а потом <все> явились сюда и потребовали у Воли листки, которые он разносил и не оставил в участке. После этого Саша сам отправился в участок браниться. Говорил околоточному, что эти листки — это приглашение участвовать в выборах в ту самую Думу36, какую желает собрать правительство. «Ведь у Вас, я думаю, много есть дел поважнее, — говорит Саша, — поэтому не стоит заниматься такими делами, которые не стоят выеденного яйца». Околоточный отвечает: «Да знаете ли? Мы за все беремся!» — «Вот это-то и плохо, что Вы за все беретесь! Вы делали бы только свое дело!» Кончилось все-таки на том, что забранные воззвания остались ночевать в участке, так как пристава там не было — он в наряде в театре и по телефону велел все бумаги задержать. Завтра утром Саша опять пойдет в участок.
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение
 
Начать новую тему
Ответов
Игорь Львович
сообщение 9.3.2010, 0:24
Сообщение #2


Активный участник
***

Группа: Переводчики
Сообщений: 1 571
Регистрация: 19.10.2009
Из: Oakville, ON
Пользователь №: 413



1907

10 февраля. Сашенька в Смоленске читает сейчас, или только что кончил, лекцию в Народном Доме. Я чуть было не уехала с ним, взяла даже план-карту, да вечером перед отъездом поставила градусник — оказалось малюсенькое повышение <температуры> после инфлюенции, да в висках стучит. И решили все — уж лучше мне остаться, а то еще простужусь хуже, тем более, что в Народном Доме очень продувает. Вот я и осталась. И так мне сейчас жаль, что я не там с Сашурой, не слушаю его прекрасную лекцию, не испытываю этого наслаждения, а сижу здесь — только представляю себе, как теперь там в Смоленске в Народном Доме интересно. Сегодня Саша читает о Николае I, завтра будет вторая лекция и этим на нынешний год закончится цикл лекций по русской истории. Саша начал его удельным периодом, потом читали через известные промежутки Яковлев, Богословский, Готье99 от <...> до Николая I, и Саша теперь кончает его Николаем I.

Вчера Саше страшно не хотелось ехать. Он не любит этих поездок, и когда получил от А. А. Стаховича100 письмо, что губернатор запретил Сашину лекцию в Ельце, Саша воскликнул: «Ну, слава Богу! Только еще и можно жить, благодаря губернаторам!».

А интересно мне было бы посмотреть публику Народного Дома. Я как приехала бы, взяла бы билет на лекцию и села бы в зале между публикой, чтобы следить за впечатлением и наблюдать слушателей. После Сашина первого приезда в Смоленск в начале года, устроители писали Малченко101, что к организаторам приезжал артиллерийский полковник и просил прислать для его солдат несколько билетов на эту лекцию. Ему очень понравилась Сашина лекция, и такие лекции он находит очень полезными. Когда Саша шел после своей лекции, видит, идут позади два военных и один спрашивает другого: «Ну как, тебе понравилась лекция?» А тот отвечает: «Молчи, молчи, не мешай, мне надо все вспомнить по порядку. Я должен лекцию в голове до дома донести».
20 февраля102. Часов в 11 мы отправились на Таврическую ул. сначала в нанятую мною комнату. Подъезжаем к Таврическому саду, останавливаем. По всей улице — полиция. Мы говорим, что мы — в дом № 15. — «Пожалуйста». Зашли мы в нашу комнату (показать ее Саше), и говорили с хозяйкой кое о чем, и пошли к Таврическому дворцу. Вдоль всей улицы расставлены городовые, приставы. Два раза спрашивали у нас билеты. Время от времени нас перегоняют кареты, которые въезжали потом в ворота с Таврической ул. Мы подошли к Думе со Шпалерной <...> Я шла совершенно равнодушная. Вид Думы не вызывал во мне ровно никакого чувства. Подходим к главным воротам (к средним). Стоят церберы. «У Вас есть билеты?» — спрашивают весьма учтиво. Саша говорит, что он — член Думы. Я спрашиваю, где ход для публики? Мне указывают дальние ворота. Вдали доносится: «Ура!» Это там дальше — толпа, а здесь, на Шпалерной, чисто, только против Таврического дворца за оградой садика — кучка любопытных. То ли было прошлый год! <...>

Мы попрощались с Сашей. Он пошел главным двором, теми воротами, на которых прошлый год устроилась группа из молодежи, а я пошла дальше. Подхожу к моим воротам. — «Ваш билет». — Показываю. Иду по саду. Заворачиваю влево. Меня перегоняют кареты. В одной сидит дама в ротонде, голова покрыта шарфом: шляпу не надела — все равно велят снять. У дверей — новая серая шинель: «Ваш билет». Отрывает талон. Вхожу в дверь. Опять: «Ваш билет». Господи ты боже мой! В царствие небесное грешнице, кажется, легче будет пройти, чем жене депутата в Государственную думу! Впечатление противное. Начинаю раздеваться.

— Шляпу потрудитесь снять и боа оставьте, — заявляет солдат.

— Да боа-то почему?

— Не могу знать. Так наш старш<ина> приказал.

— Да ведь на билетах не написано про боа?!

— Не могу знать, а только не приказано... И муфточку оставьте.

— Ну а муфту-то зачем? Если и вздумаю в министров бросать, так она мягкая (солдат улыбается). Ну а мешочек можно? У меня здесь платки.

Солдат задумался.

— Ну, мешочек можно, — решает он. — А это что у Вас? — показывает он на трубочку у меня в руках.

— Это бумага — записывать.

Наконец раздевание кончилось, и душу мою отпустили на покаяние. Иду наверх. «Позвольте билет...» — знакомая песня. Мое место оказывается довольно-таки дрянное, сбоку, в третьем ряду: видна правая сторона залы, председатель (когда вытягиваешь шею) и совсем почти не видна левая. Я, конечно, недовольна. Еще не скоро начнется. Я выхожу из ложи, иду опять на лестницу. Здесь вся баллюстра над кулуаром усыпана публикой. Свесились через перила И смотрят вниз. Мне тоже хочется посмотреть — нет ни одного свободного местечка. Я прохожу в ложу для представителей печати. Это — та ложа, где прошлый год сидели мы. Там та же картина, перила все сплошь усеяны — смотрят вниз. Вдруг я вижу, что из ложи представителей печати открывается и сейчас же закрывается маленькая дверка в следующую ложу. Я спрашиваю у одного господина, не знает ли он, что там рядом и можно ли пройти? А вот сейчас узнаем! Пробуем — дверь заперта. В это время кто-то стучит, дверка открывается. Кто-то в нее входит, мой господин за ним, а я за господином иду и вдруг оказываюсь в совершенно пустой ложе. Стоит в ней особая мягкая мебель <...> На мебели никто не сидит, а у барьера над кулуаром стоит старая дама в сером платье, в шляпе, в боа. Тут же находится молодой солдат. Я тоже становлюсь К барьеру и нагибаюсь <...> по направлению к кулуару. Но вот он, наконец, кулуар весь передо мной. Тот самый кулуар, где я прошлую Думу пережила такое захватывающее, восторженное настроение <...> Теперь уже не то: нет ни того настроения, ни того впечатления, ничего похожего, и кругом все другое.

Смотрю вниз. Как раз под самой ложей, где я стою, начинается молебен. Несколько священнослужителей в блестящих рясах, в митрах, дьяконы, дьяки (двое) впереди держат особые свечи, позади — посох. Я обращаюсь к солдату, спрашиваю: «Кто служит?» — «Митрополит Антоний»103. Потом солдат мне показывает Голубева104 — толстое, голое лицо, через плечо — красная лента. Во время молебна стоит и качается. Я решаю, что очень стар. Позади Голубева солдат мне показывает Столыпина105. <Его> физиономия не вызывает во мне симпатии, что-то упорно-тупое. Кругом стоят мундиры, сюртуки и много крестьян. Осматриваю дальше зал. Вот и Саша! Он стоит с Федоровским и Тырковой106. Тыркова неинтересна: что-то кислое в лице. Вот подходит к Саше какой-то господин, высокий, седой, жмет долго руку. Начинается длинный разговор. Кто это и о чем они говорят? Потом Саша сказал, что это был Алексинский107. Ужасно досадно, что мы разделены с депутатами. Так скучно и как-то обидно. В это время через нашу ложу быстро проходит какой-то военный (кургузый мундир) и властно приказывает солдату никого не пускать в эту ложу. Я стою как стояла, повернувшись спиной к ложе и нагнувшись над барьером к кулуару, будто это меня не касается. «Кургузка» проследовала. Немного погодя я спрашиваю солдата, почему эта и следующая ложи пусты. Эта ложа, оказывается, царская и та старая дама — придворная. Следующая ложа тоже не для публики. Меня разбирает злость. Дума это — наше народное достояние, мы должны там хозяйничать, а хозяйничают какие-то морды в кургузых мундирах: туда не пускают, сюда не пускают, сами занимают места — а что они знают и что понимают?

Молебен кончен наконец. Антоний обращается к присутствующим с речью. Начинается в зале шум неописуемый. Это понятно. Пение кончилось, а Антония не слыхать. Публика думает, что все прекратилось. Однако, некоторые слышат, что Антоний заговорил, подвигаются ближе. Вот забегали корреспонденты, пролезают вперед через священнослужителей. Вот одна барышня попросту положила листки на плечо священника и строчит, строчит. Слово кончено. Я ничего не слыхала. Дьякон становится в соответствующую позу и зычным протодьяконским голосом возглашает многие лета царствующему дому. Моя соседка, старая придворная дама, крестится. Певчие пропели. Протодьякон начинает снова... Кому? — «Членам Думы многая лета», — зычно, на всю залу возглашает он. Я кошусь на даму — крестится. Молебен кончен. «Гимн!» — раздается внизу. Певчие поют. «Ура!» — надо сознаться недружно подхваченное и опять гимн и опять: «Ура!» Наконец вся церемония окончена.

Спешу вниз. Ищу Сашу. Вот он пошел в депутатскую залу. Я покидаю царскую ложу и спешу на свое место. Рядом с моим местом оказывается место Набокова108. Он меня не знает, но я говорю свое имя и благодарю его за билет. Он показывает мне по моей просьбе где сидит Саша. Они сидят все четверо рядом (Долгоруков, Саша, Маклаков и Тесленко) близко к кафедре, чуть влево от середины. Я рада, что они все вместе. Я смотрю на Сашин затылок и мне как-то грустно, жаль Сашу. Смотрю на него, и мне кажется неуместным, странным, что он сидит здесь в русском парламенте. У меня чувство такое, что его место не здесь, а в Москве, в кабинете. А прошлый год я искренне удивлялась на него, что у него не было желания идти в Думу. Мне казалось таким счастьем сидеть депутатом в той Думе, в первом русском парламенте. Этот парламент мне представлялся каким-то святилищем. Я с благоговением вступала в него и ходила по депутатским местам еле касаясь пола, будто боясь прикоснуться к этому храму. А теперь?.. Теперь?.. Вчера прошла совершенно равнодушно по депутатским местам, посмотрела где сидит Саша, отыскала кое-кого других, нашла карточку Крушевана109... Ну какое же это святилище, когда в нем сидит Крушеван! Господи, как бюрократия все опоганивает. Как власть загрязнила и самую идею народного представительства. Подтасовывает Думу Крушеванами, руки которых залиты народною кровью.

Начинается заседание. Говорит Голубев. У меня настроение серое и унылое. Говорит тихо. Слышу, читает не то какой-то манифест, не то передает слова государя. Правые все поднимаются. «Левые сидят, сидят...» — шепчут кругом. Голубев кончил. «За государя императора — ура!» — кричит кто-то справа. «Ура!» — раздается справа. Левые молчат и... сидят. Вот первое яркое и внушительное впечатление. Сердце замирает, делается жутко, дыхание захватило. Выдержат ли? Сидят, сидят спокойно. Ура! Гора с плеч — выдержали. Потом рассказывали, что при передаче слов приветствия Струве и Булгаков110 поднялись было, но оглянулись, фракция сидит, и они сели. Впечатление сильное. Что-то полное силы и достоинства. Правые бросают вызов, левые игнорируют его.

Потом пошли выборы председателя. Накануне парламентская фракция конституционалистов-демократов совещалась с левыми о председателе. Все сошлись на Головине111. Социал-демократы не могут иметь своего председателя: <им> не к лицу заниматься председательством. Товарищ<ами> председателя решено одно место дать трудовикам, другое — Тесленко. Так что выборы Головина прошли гладко. Подсчитали записки — большинство за Головиным. Дружные аплодисменты. Аплодируют и кое-кто направо. Переходят к баллотировке шарами. Голубев приглашает кого-нибудь из членов Думы помочь ему. «Князя Долгорукова! Князя Долгорукова!» — раздается из разных концов залы, точно так, как перед счетом записок. Это приятно — нашли князю деятельность. Процедура с баллотировкой шарами тянется долго. Вызывают по губерниям — всех увидим. Кругом ждут Бессарабскую губернию — Крушевана. Вот вызывают и его. Я плохо вижу: далеко и без бинокля. Вижу большие усы и голую голову. Вот бежит Алексинский, пробежал и вернулся ... направо. Оказывается, он сидит на правой стороне. Это, конечно, пока.

Саша рассказывал, что социал-демократы поругались уже с социалистами-революционерами из-за крайних левых скамеек. Самые левые места заняли социалисты-революционеры, а на них хотят сидеть социал-демократы! Саша смеется, говорит: «Мы скажем им, всем левым: „Ну а уж насчет мест вы сами распределяйте. Кто из вас левее, те и берите крайние левые.“ Вот начнется грызня не на жизнь, а на смерть». Головин, наконец, избран и входит на председательское место. Кланяется центру, налево и направо и говорит речь, очень краткую и очень тактичную. Впечатление очень хорошее. Кругом слышу одобрительные отзывы. Кончил речь И сейчас же закрыл заседание. Так было решено кадетской фракцией, чтобы никаких провокационных выходок со стороны правых не допустить.

В одном из перерывов мне удалось перекликнуться с Сашей. Я увидала его в кулуаре. Сама стояла у баллюстры, перегнувшись к зале (кулуара) и стала звать Сашу: «Саша! Саша!» Он услыхал. Мы поговорили. Он сказал, что по окончании заседания у них соберется фракция, а к 51/2 часа Струве звали нас обедать, так чтобы я и шла прямо к Струве.

Заседание закрыто. Я медлю уходить. Смотрю в кулуары, оглядываю еще депутатскую залу и наконец иду вниз к раздевальщику. Я почти последняя. Публика уже разошлась. Выхожу. Подхожу к воротам. За воротами — масса народу, много полиции конной и пешей. «Ура!» — доносится до меня. — «Что это кричат?» — спрашивает какая-то дама у пристава. Пристав — мужчина хоть куда, бравый, высокий, с черными усами — отвечает: «А кто их знает. Они г 9 часов утра кричат». Я пододвигаюсь к приставу и спрашиваю: «А не знаете ли Вы, как Крушеван сегодня сюда приехал? Рассказывают, под особой охраной?» — «Сам не знаю, уж у меня спрашивали. Я стою здесь с утра, но его не видал, вероятно, он проехал в другие ворота». Я постояла, постояла, очень хотела дождаться Сашу, но не дождалась и пошла по тротуару по направлению к Потемкинской. Подхожу к самой толпе. «Вам лучше там пройти», — предупредительно указывает мне полицейский по направлению к середине улицы. Я иду ни середину. Передо мной вдруг открывается длинный и широкий коридор из массы людей. Я иду по коридору. Хорошо, что не одна: впереди еще идет кто-то. Справа и слева, сцепившись руками, студенты, барышни, лицеисты стоят тесной, живой, движущейся стеной. Лица улыбающиеся, живые. Я отыскала маленькую брешь в этой стене и стала в толпе.

«Товарищи, шире!» — раздается команда. Идут депутаты. Вот проходит какой-то черненький с приятным лицом. «Урааа! Амнистию! Амнистию!» — кричат кругом. Делегат смотрит на кричащих и решительно говорит: «Освобождение!» Я обращаюсь к соседу-гимназисту: «Опять вы кричите: „Амнистию“. Прошлый раз кричали и ничего не вышло. И теперь то же будет». Перерыв. Никто не идет. Но вот по коридору быстро проходит дама в плюшевой кофточке и шапочке. «Амнистию! Амнистию!» — кричат кругом и хохочут. Дама конфузится, улыбается и быстро проходит. Настроение у толпы веселое. дут еще какие-то. «Правые или левые? Правые или левые?» — кричит молодежь. Те молча и сосредоточенно проходят. «Видишь — правые, молчат», — заявляет какой-то «товарищ». «Что же Крушеван? Уехал что ли?» — слышатся вопросы. Я все стою и жду чего-то. Вдруг показываются по коридору наши — милый Вася Маклаков (или «Васька», как его почему-то называют) и Струве. Струве идет вжав голову в плечи. Вася за ним идет и улыбается — в барашковой шапочке, усы подстрижены. «Струве», — говорит кто-то. Струве поднимает глаза и улыбается. Никто не кричит «ура», никто не приветствует их. Я за наших обижена: «Что же это никто не приветствует их? Ведь это же депутаты? Или вы только социал-демократов приветствуете?» Никто мне не отвечает. После Струве рассказывал, что дальше у них спрашивают: «Правые или левые?» — А Маклаков со свойственной ему «издевкой» отвечает: «Истинно-русские, истинно-русские». И сказал это таким тоном, что кругом расхохотались.

Я прошла на тротуар. Там стояли какие-то женщины, мужчины, похоже, Прислуга. Через несколько минут, смотрю, толпа задвигалась и коридорчик стал расстраиваться. — «Что такое? Ну! Двинули конницу на толпу! И зачем это понадобилось? Стоят себе, никому не мешают, нет, непременно надо скандал
затевать». — Кругом слышались такие же разговоры. Конница (конные городовые) тихо и солидно в два ряда двинулась по Шпалерной, а перед ней колышется густой стеной тронутая с места толпа. И вдруг запевает. Я слушаю. Что это? Похоронный марш? Нет. — «Вперед, вперед, вперед....» — «Марсельезу». Мне сделалось очень смешно. Движется толпа демонстрантов и распевает революционные песни, а позади толпы — почетный конвой мерно, тихо следует за толпой. Вот до чего мы дожили! Я пропустила толпу и конвой и пошла позади. Не хотелось идти перед конвоем. Кто их знает! Вздумается им двинуться на демонстрантов, стегнут лошадей, вынут нагайки, и пойдут писать. Иду по бульварчику. На изгороди примостился пролетарий и обращается к старичку-нищему: «Что, дедушка, не видал нашего благодетеля Крушевана?» Так дошли до Фурштатской. Я постояла около бывшего нашего клуба на Потемкинской; там стояли студенты, еще кто-то. Хотела было зайти на квартиру Долгорукова (бывший клуб), да узнала от студента, что там Маклаков да еще кое-кто (Саши не было) — пойти постеснялась. Маклаков и так жаловался, что эта квартира — кабак. Вечно народ. Пошла мимо Фурштатской, вижу там толпа остановилась, выкинула красные лоскутки и стоит, должно быть, речи говорит. Кусочек одной речи я слышала (кто говорил — не знаю): «Мы будем добиваться, а вы поддержите...»

Пришла к Струве. Там еще никого нет. Я опять — на улицу. Дошла до Потемкинской. Там уже никого не было, все было тихо. Я вернулась назад к Струве и здесь уже застала всех в сборе (Саша, Кауфман). Струве спрашивает меня о впечатлении от заседания. Я говорю, что в общем впечатление бледное. Единственный внушительный момент это когда «левая» <половина> не встала. «Ты скандальчики любишь», — смеется Саша. Струве не одобряет этого сидения, но Саша объясняет свою точку зрения. Голубев читал не собственные слова государя, а передавал приветствие государя своими словами — здесь следовало сидеть. К обеду подошли Гревс и Франк112. Настроение за обедом было самое будничное. Разговаривали о том, о сем, об университетских, партийных делах, курсах. Об открытии Думы Саша, смеясь, рассказывает как он оскандалил кадетов: выходит из Думы, на карауле — <его> кузен офицер Саша Леман, они обнимают друг друга и целуются113. Нина Александровна Струве114 была на улице и говорит, что на нее толпа произвела не то впечатление, что в прошлом году. Прошлый год толпа была серьезнее, было много рабочих, а теперь все учащаяся молодежь, рабочих мало, и настроение веселое, несосредоточенное. Часов в 8 Саша пошел на заседание во фракцию, а я к себе в «Северную» гостиницу.
21 февраля. Я выехала из Москвы с пассажирским поездом <в> 7 часов вечера. Иду с носильщиком садиться в вагон. В зале перед дебаркадером масса народу: столпились в дверях, ломятся, жандармы не пускают. Шум, гвалт, молодые лица, мелькают цветы. Что такое?! А вот Челноков. Это его провожают. Вот и наши знакомые — доктор Михайлов («превит»), Духовской115. До отхода остается очень мало <времени>, а меня и моего носильщика толпа не пропускает. Я начинаю сердиться, проталкиваюсь всеми правдами и неправдами, наконец, попадаю на дебаркадер и в свой вагон. Вскоре поезд трогается. Раздается: «Ура!» Смотрю в окно — часть толпы все-таки продралась на дебаркадер и провожает Челнокова. У многих в руках краснеют цветки, очевидно, из букета, поднесенного Челнокову.

В моем купе едут целых 5 дам со мной. Одна попала по недоразумению: на один билет — две дамы. Сначала разговор идет у двух дам малоинтересный. Потом одна, очень интересная брюнетка с нерусским акцентом, в ротонде и меховой шляпке, начинает рассказывать как у нее был обыск и как пристав сам был очень сконфужен, когда пришел обыскивать их квартиру: «Мы — самые мирные люди. Никогда ничем таким не занимались. Живем много лет на одной квартире, все нас знают. И вдруг обыск. Пристав даже не стал искать ничего. Куда ни посмотрит, только видит счет белья. Он посидел у нас часа 2, потом очень извинялся. А муж говорит: «Чего же Вы извиняетесь, это — Ваша обязанность...»

Разговор перешел на Думу и выборы. Заспорили 2 пассажирки. Одна — серьезная, еще нестарая дама (раньше все читала), другая — типа немолодой девицы-фельдшера или курсистки, довольно растрепанная, в темном платье с кожаным поясом. Эта стала удивляться, что кадеты не дали рабочим два места по Москве и доказывала, что это решение принесет вред самой партии. Ссылаясь на цифры голосующих рабочих, на справедливость, указывала, что центральный комитет конституционалистов-демократов, т. е. Милюков (!), правее самой партии. Я и серьезная дама с ней вступили в спор. Дама цифрами доказала ей, что ее цифры (из газет) неверны, туда включены все рабочие, а между ними масса неголосующих по летам и т. д. Девица продолжала болтать ерунду, говорила, что было раньше решено дать и т. п. и при том, когда мы ей возражали, то <она> оправдывалась: конечно, может быть я не знаю, не понимаю, но... Она мне надоела и я ей, наконец, сказала: «...Конечно не знаете. Я только удивляюсь, как Вы, не зная, беретесь решать».

Потом заговорили про митинги. Девица оказалась из Калуги и рассказывает, что у них митинги не разрешали. Был один устроенный октябристами, но кадетский:

— Понаехало много конституционалистов-демократов, главных ораторов и между ними, как его фамилия ... да, Кизеветтер. Я его не слыхала, не попала, а говорят, он — прекрасный оратор...

— Да, — замечает серьезная дама, — я его тоже не слыхала, но говорят, что он — замечательный оратор.

— Про наш митинг рассказывали, — продолжает девица, — что Кизеветтер так всех увлек, что октябристы ушли кадетами.

Я слушала и чуть не расхохоталась, так мне было смешно слушать про Сашу <и> скрывать свое инкогнито.

***

Муромцев116 очень подходил к роли председателя первого русского парламента: торжественный, великолепный, уверенный в том, что у него сила, ему все дано (по крайней мере, таково впечатление). Такая фигура председателя вполне вязалась с парламентом, которым руководила вера в свою силу. Муромцев священнодействовал. К себе на кафедру (по рассказам) он никого не допускал: «Здесь место председателя». Он с аппетитом председательствовал и справлял все обязанности со вкусом, ссылаясь на наказы других парламентов. Раз при нас было спорное голосование, встало «за» и «против» почти равное число лиц, трудно было решить вопрос. «По регламенту французского парламента (или какого другого, сейчас не помню), — провозглашает торжественно <...> Муромцев, — в таких случаях баллотировка производится разделением (одни в правую, другие — в левую дверь)». Однажды выходит на кафедру серый мужичонко в кафтанишке, развертывает листок и собирается читать речь. «Оратор! — провозглашает председатель. — Ни в одном парламенте не предусмотрена возможность...» и т. д. Мужичонко горбится и стушевывается. Когда Муромцев был занят с кем-нибудь разговором, а к нему подходили для разговора лица более высокие, он нарочно не торопился прервать разговор с первым. (Все это записано со слов депутатов.) До выбора председателя и, кажется, еще до 1-й Думы пришел в Московскую городскую думу пакет с надписью: «Председателю Государственной думы...» Когда выбрали Муромцева, пакет доставили ему. Он пригласил в кабинет президиум, торжественно, не спеша распечатал конверт и начал читать, ... а в пакете оказалось предложение Государственной думе внести постановление о прекращении на улицах Российской империи ... матерной брани!

Муромцев, говорят, был безупречным председателем и в «Новом времени». Ал. Пиленко117 все время попрекает Головина Муромцевым. Но странно сравнивать: Муромцев еще задолго знал, что его выберут председателем, ведь состав Первой Думы предугадывался до выборов. Муромцев знал и готовился к этому, усердно изучал «регламенты» западных парламентов. А ни Головин, ни его партия не знали, что Головин будет председателем. Его стали намечать только в последнее время перед выборами, да и то не знали, во-первых, пройдет ли он по Москве в Думу, во-вторых, пройдет ли он в Думе в председатели. Какова будет Дума? Допустим теперь, что он и небезупречен. Кто же был бы лучше? Не приходит в голову никого, кого можно было бы наметить. В Москве были разговоры о кн. Долгорукове, но он — плохой председатель и его не любят при дворе, а это очень важно. Сегодня как раз Головин получил аудиенцию у государя, которой он испрашивал118. Это очень умно. Муромцева упрекали за то, что он не пользовался правом своим докладывать государю о ходе думских работ. Надо приучать к факту существования парламента и, если можно, заинтересовать. Рассказывают, что государь постоянно читает отчеты заседаний. На меня лично Головин производит очень хорошее впечатление. Я не могу разбираться в юридических тонкостях, в деталях председательствования, в которых обвиняет Пиленко Головина, но непосредственное впечатление от председательствования благоприятное. Всегда ровный, бесстрастный, равно беспристрастный и к правым и к левым, стойкий в своих требованиях, Головин, мне кажется, импонирует Думе. На всей его фигуре, сухой и корректной, лежит отпечаток благородства и выдержанности.
23 февраля. Я опоздала и пришла <на заседание Государственной думы> оказывается тогда, когда был сделан по просьбе крестьянина Мельника119 перерыв для совещания. Скоро заседание возобновилось. Достопримечательного ничего не было, было скучно и утомительно, но я высидела до конца. Сидела с О. Т. Булгаковой120. Все время антрактов (их было масса) говорили с ней о том, о сем. Между прочим, она рассказывала о своем соседе по номеру. Рядом с ними остановился, должно быть, «истинно-русский», по крайней мере, как он только вернулся после открытия Думы, сейчас <же> начал браниться. «Черт их знает, где у них там «левая». Я сел направо, а меня оттуда погнали, говорят: не туда попал, здесь левая сторона», — жалуется депутат. — «А жидов много?» — спрашивает другой голос. — «Жидов? — отвечает первый. — Нет, только четыре жида». На другой день этот сосед задал такой «истинно-русский» храп, что Ольга Тимофеевна Булгакова не могла ничего делать и вышла в коридор. Смотрит, какой-то субъект в шинели спрашивает у горничной: можно ли видеть соседа? Горничная говорит, что <он> спит, и будить она его не может: «Вон, слышите, как они храпят?» Вечером происходило чтение вслух газет. Описание уличных демонстраций: «...Зеленые прыщеватые лица пролетариев...» и т. д.

Заседание окончилось. Я прошла к депутатским воротам. Там выходили депутаты. Небольшие группы ждали их. Вот вышли польские депутаты. Костюмы очень живописны. На плечах накинуто широкое пальто, на голове лихо сидит шапочка с ухарски торчащим вверх пером. Мы глазеем на них. Поляки проходят. «Ну, пойдем что ли?» — говорит кто-то около меня. Оглядываюсь: двое мужчин, неинтеллигенты. «Подожди», — говорит который постарше. — «Чего ждать? — отвечает молодой. — Вон уже бабы пошли, все вышли». По двору шли барышни-стенографистки или из канцелярии.

Саша ждал меня уже дома. Вечер у него выдался свободный, и мы поехали проветриться в театр Буфф.

На 3-е заседание <Государственной думы> я не попала — билета не было. Было кое-что интересное121. Как курьез Саша рассказал, что кто-то написал на записке помощников секретарей: «Носик, лосик, чижик, соловей и пройда!» Когда прочитали эту записку, Тесленко так и закатился. Саша говорит, что он заразительно, замечательно хохочет. Закроется бумагой и прыскает. Он вообще очень симпатичный. У него премилое лицо.


С. А. Муромцев в рабочем кабинете на посту
председателя Государственной думы.


25 февраля. Во фракции партии Народной Свободы обсуждаются вопросы, как партии встретить декларацию министерства. Милюков внес предложение встретить эту декларацию молча и перейти просто к следующим делам. Это — хорошо! Страшно внушительно и для Столыпина уничтожительно. Теперь вопрос о том, как отнесутся к этому левые? Сегодня рассказывали, что все левые решили действовать заодно с конституционалистами-демократами, а эсдеки решили покинуть залу, как только Столыпин появится.
26 февраля. Вчера я решила, что, очевидно, через народных представителей в Государственную думу не попасть и надо действовать через бюрократию, воспользовавшись своей дружбой с товарищем министра. Утром отправилась к Мише122. Ну, конечно, разговор о современных событиях. Он сообщил, что ездил голосовать с дядей Ваней и что положили записки за октябристов, и объяснял почему: «Ведь за кадетов и так много голосуют. И вообще — Дума оппозиционная. Вот я и решил, что надо дать предостережение, чтобы поняли, что не все за левых. Сначала я хотел подать смешанную записку. Октябристы, вижу, люди приличные, ну и опустили мы с Иваном Николаевичем за них». Потом Миша показывал Саше бумаги по своему лесному департаменту и говорил, что даст Саше матер<иалы> для критики тех законопроектов, которые представлены по лесоводству. Совершенно так же, как Осип Петрович <Герасимов> обещает дать материалы для критики законопроектов по образованию. От Миши Саша поехал на заседание фракции, а я к Герасимовым. Пришла — его нет, <одна> Анна Андреевна123. Потом пришла Кареева124 и начала рассказывать об Иващенко125. Это — член Думы, успевший уже прославиться. По ее словам, он накануне уморил их дам на заседании Общества пособия курсам126. Он разглагольствовал до 2-х ночи и говорил бог знает что. Между прочим, что он много потерял. Благодаря выбору в Думу лишился дохода в несколько тысяч. Куда бы не намечали <его> в Думе, хотя бы одной запиской, он не считает нужным отказываться и заявил кому-то из членов Думы, что если бы его выбрали чистильщиком ватерклозетов, он не счел бы возможным отказаться.

Наконец, через часа <полтора> пришел и сам Осип Петрович. Я ему сообщила мою просьбу. Говорю: «Как хотите, а доставайте мне билет в Думу. Наверное, Вы это можете сделать». Осип Петрович хотел попробовать. В это время от Анны Андреевны вышел военный доктор. Осип Петрович пошел с ним здороваться и стали разговаривать. Рассказывал, что завтракал с Куропаткиным и Линевичем127, и что Куропаткин производит ужасное впечатление — полное ничтожество. Доктор рассказывал, с какими надеждами ждали Куропаткина на Дальнем Востоке. Там так ненавидели Алексеева128. Он себя держал царьком. Все перед ним склонялось. Когда он приезжал, площадь устилалась красным сукном, являлись на поклон. Приехал Куропаткин. Вот, думали, все изменится и наши начнут побеждать — не тут-то было. Куропаткин хорош, исполнителен, когда под чьим-нибудь началом.

Сегодня утром я была ужасно огорчена. Саша рассказывал, как собирается фракция <партии> Народной Свободы встретить декларацию Столыпина. Я представила себе всю внушительность этой сцены и мне стало невыносимо горько, что я не попаду в Думу на это заседание. Я не удержалась и говорю Саше: «Как только Столыпин прочтет свою декларацию, и ты расскажешь мне — уеду в Москву. Я положительно не могу здесь сидеть и не быть в Думе. Люди из за границы, Америки приезжают, чтобы попасть в Думу, а я сижу здесь рядом и не могу быть». Я сознавала, что я делаю свинство, заставляя Сашу заботиться о моих билетах (он так страшно занят), но что же делать, когда так хочется бывать в Думе. Саша ушел, и я решила сама попытаться пойти в канцелярию. Не удастся ли что-нибудь мне устроить?

Стала собираться. Звонок. Спрашивают меня. Оказывается — Рабинович из Москвы. Я ей говорю, что есть билет на 8-е заседание, а ей надо раньше, она уезжает. Я предлагаю идти вместе в канцелярию: может быть чего-нибудь добьемся? Она говорит, что была около Думы и там написано, что запись прекращена и никого не пускают. Мы все-таки пошли. Подходим к левым воротам (от Таврической ул.). Идем в ворота.

— Вам куда? — спрашивает солдат.

— В канцелярию, записать билеты.

— Запись прекращена.

— Мне надо переменить билет.

— Не приказано пускать. Запись прекращена и билеты будут высылаться по почте.

— Мне надо самой пройти в канцелярию, чтобы переменить билет.

— Нет, я не могу пустить, — твердит солдат.

— Ну, я пойду в те ворота...

— И там нельзя. Если там Вас и пропустят, а я все-таки не пущу.

Тьфу ты, вот упрямый-то, наверное, хохол! Выговор у него не великорусский, лицо с упорством, русые, длинные усы. Мы уходим от него. «Вот что, — говорю я Рабинович. — Мы немного пройдемся здесь, потом Вы оставайтесь, а я пойду одна, может быть и удастся что-нибудь сделать». Рабинович с своей спутницей остались на улице, а я пошла теперь к главным воротам. Иду быстро и решительно и поворачиваю прямо в средние ворота. На мое счастье, один из солдат занят разговором с каким-то господином, другой, проникнувшись уважением к моему решительному виду, спрашивает несмело: «А у Вас есть пропуск?» — «Есть», — говорю я и иду дальше. Также решительно подхожу к дверям. Солдат их мне отворяет. Вхожу в раздевальную. Спрашиваю про канцелярию и через кулуары иду туда. В конце кулуары — длинный зеленый стол, за ним сидят. А вот стоит Маклаков и читает что-то. Это работает комиссия по разборке полномочий.

Вошла в канцелярию к барышне. Барышня сама ничего не может, но приняла ко мне участие и просит подождать главного пристава барона фон Роппа129. Я прошу, чтобы она меня направила к кому-нибудь полюбезнее и говорю, что прошлый год был такой любезный пристав, а теперь нет. «Да, прошлый год было совсем не то», — соглашается она. Я сажусь в уголочке у двери и начинаю терпеливо ждать приезда пристава. Канцелярия невзрачная. Довольно большая комната, но не светлая. Окна выходят в другую комнату. Стоит три стола для трех барышень и два побольше, пока пустых. Вдруг входит Саша. Я обрадовалась. Пришел записать мне билет на какое-то дальнее заседание, чуть <ли> не на 31-е. Он мне оставил газету и ушел в комиссию по полномочиям. Читаю газету и посматриваю кругом. К моей барышне каждую минуту кто-нибудь подходит записываться — все депутаты. Вот пришел один крестьянин в новом суконном кафтане. Вот идет другой. Этот уже в стареньком, поношенном. Слышу, говорит моей барышне: «Так Вы уже, барышня, запишите пожалуйста. Это для сына моего. Сын мой сюда приедет». Барышня улыбается и записывает. Мужичок — назад. Я отрываюсь от газеты и рассматриваю его. Рыженькая бородка клинушком, всклоченный. Идет — улыбается, белые зубы блестят, и повторяет: «Это сыну моему, сыну».

Наконец, появляется пристав, но не барон фон дер Ропп. Это тот самый молодой человек, который прошлый раз развалясь сидел перед нами. Ну, делать нечего! Я обращаюсь к нему и прошу мне переменить сидячий билет на 8-е заседание на стоячие на 4-е и 5-е. Он сам ничего решить не может и говорит, что нужно разрешение председателя Головина. Я горожу на радостях чушь о том, что Головин нашей партии и т. д. Но Головина в Думе нет. Опять сажусь ждать в приемной в прежний уголок у рабочего стола, пока пустого. Но вот является хозяин стола, какой-то молодой человек, кланяется мне и принимается за работу <...>, а сам поглядывает на меня. Наконец спрашивает: «Вы что же у нас работать будете?» — «Нет, — говорю я, — я пришла насчет билетов и жду Ф. А. Головина». — Молчание. Он работает, я у стола читаю. Наконец, чувствую неловкость и говорю: «Может быть, я Вам мешаю?» — «Нет, пожалуйста». Входят Стахович и Родичев — тоже записываются. Потом появляется наш <...> депутат от Московского у. крестьянин Кимряков130. Какое у него интеллигентное и умное лицо! Он записался. Я подхожу к нему.

— Вы наш, московский?

— Как же, из Москвы.

— А я — Кизеветтер. — Кимряков кланяется. — Будьте добры, если мой муж не занят, позовите его.

— Ну, там не такие серьезные дела, — говорит он, — проверка полномочий. Можно и отлучиться.

Через некоторое время является и Саша. Я иду с ним в проходную комнату, и там все объясняю, и прошу пойти к Головину, но его еще нет. Я сажусь записывать для Саши что надо попросить. Саша пока уходит. В это время входит Головин. Я хотела было попросить его лично, но он меня не увидал, сказал кому-то два слова и сейчас же ушел в свой кабинет. И тотчас же у дверей кабинета

382

стал солдат. Вскоре приходит Саша. Я говорю, что Головин приехал и сидит теперь вот за этой дверью в своем кабинете. Саша направляется к кабинету. «Нельзя-с, они заняты», — говорит солдат. Саша говорит, что он — член Думы и дает записочку со своей фамилией. Солдат все-таки просит подождать. Наконец, говорит Саше: «Вы лучше пожалуйте кругом в другую дверь, там скорее допустят». Саша уходит. Смотрю, входит Маклаков. Здороваемся. — «Что, Челноков там?» — «Там Головин, — говорю я, — его кабинет и туда не пускают». Маклаков с портфелем под мышкой направляется к двери. «Нельзя-с», — заявляет солдат. «Отчего нельзя?» — «Они заняты-с». Маклаков отходит, смотрит на меня. «Идите кругом, — говорю я, — там скорее можно, и муж мой пошел». Вася покачивает головой, улыбается и говорит: «Вот выбрали мы их, а они вон что ... к себе и не пускают». Солдаты улыбаются.

Скоро Саша возвращается и говорит, что Головин ничего не имеет <против>, но просит прислать к нему фон Роппа. Вот сказка-то про журавля и лисицу! Пристав в темных очках уходит и, возвратившись, переменивает билеты, но только на 4-е заседание, а на 5-е надо еще отдельно докладывать Головину, по мнению пристава. Вот канитель-то! Дела им, должно быть, мало. Ну, я и этим довольна и ликующая иду по кулуару. Так приятно все-таки идти <...> беспрепятственно.

Встречаем Булгакова и Сашиного товарища по гимназии киргиза Каратаева131. Говорят о проверке полномочий: у кого что нашлось. Интересуются у кого Крушеван и говорят, что, кажется, нельзя будет кассировать его выборы, нет для этого документальных данных, хотя в Кишиневе выборные прошли по спискам умерших. Саша дома рассказывал, что он попал в комиссию с Пуришкевичем132. Пуришкевич представился. Впечатление довольно-таки пакостное. Холеный, руки надушеные, на руках браслеты, голова облезлая — Крушеван совсем в другом роде. В комиссии попалась жалоба по каким-то выборам. Саша председательствовал. Пуришкевич срывается с места: «А сколько жидов здесь подписалось?» — «Я считаю этот вопрос неуместным», — осаждает Саша Пуришкевича.

На втором заседании мы с Ольгой Тимофеевной Булгаковой довольно хорошо <его> разглядели. Он ходил внизу по кулуару, а мы, нагнувшись, смотрели на него сверху. Он весь бронзовый: и руки, и лысина, и лицо. Роста среднего, не полный (глазетовый), по сторонам торчат длинные усы. Одет в белый жилет и сюртук. Манеры очень дурного тона, походка разгильдяйская, руками делает какие-то очень развязные жесты; ото всего веет каким-то противным, некультурным.

Я каждый вечер сижу дома, а Саша бесконечно заседает во фракции. Приходит поздно и рассказывает. Накануне открытия Государственной Думы фракция Народной Свободы совещалась с левыми. Сначала были левые без социал-демократов, потом пришли и они. Говорили социал-демократы невыносимо много и все одно и то же. Всем надоели. Крестьяне уже стали выражать нетерпение. В результате переговоров согласились на председателе Головине, товарище председателя — Тесленко, другой товарищ — Березин133, секретарь — Челноков. 20-го Головина без затяжки выбрали всей оппозицией. На другой день собралась фракция партии Народной Свободы для обсуждения еще вопроса о товарищах. Поднялся вопрос: не дать ли одно место товарища председателя правому? Правые, как передавали, намечали в товарищи председателя Капустина134 и за то обещали поддержать всех наших. Маклаков, Струве, Родичев стояли за эту комбинацию, доказывая, что во всех парламентах Запада места в президиуме делятся по партиям.

Другие члены партии (все больше малоизвестные) приводят следующее возражение: «Если партия Народной Свободы войдет в соглашение с правыми, она будет дискредитирована в глазах всех левых беспартийных. Соглашение с правыми теперь будет иметь тот вид, что мы потому за них ухватились, что левые нас не поддержали (было уже известно, что социал-демократы ведут кампанию против Тесленко). Кроме всего этого, наши правые партии — антиконституционны и нельзя входить с ними в соглашение».

Потом было заседание фракции Народной Свободы с левыми. Социал-демократы не пришли на это заседание. «Чтобы не затемнять классового самосознания пролетариата, социал-демократическая партия решила не идти на заседание в квартиру кн. Долгорукова», — в этом роде написали в «Речи»135. Так вот, одни социал-демократы не явились на совместное заседание оппозиционных групп. Опять обсуждался вопрос о товарищах. Теперь выяснилось, что социал-демократы будут проводить в товарищи левого конституционалиста-демократа, а Тесленко окончательно отрицают. Должно быть, мстят за Москву из-за рабочих. Оппозиция сговорилась и, чтобы удовлетворить всех левых, наметила двух <кандидатов>: Березина — трудовика и Познанского136 — беспартийный, но сочувствующий конституционалистам-демократам. На другой день в Думе в комнату, где собрались перед заседанием социалисты-революционеры и другие левые, являются безголовые социал-демократы и заявляют, что они переменили свое решение и наметили еще новых лиц. Ну уж тут «товарищи» не выдержали и турнули «товарищей». «Да откуда вы это взяли! — Мы, — говорят, — из-за вас пожертвовали таким товарищем председателя как Тесленко, а вы опять мешать. Так не будет по-вашему!» Когда выбрали Познанского, я увидала с хор, как ближайшие соседи его подходили с депутатских мест поздравляли. Он с каким-то усталым видом неохотно отвечал на приветствия. Рассказывали, что ему очень не хотелось брать этот пост. Он сознавал насколько Тесленко более его подходил для этого дела.
2 марта. <...> Сегодня утром должно было состояться давно жданное заседание Государственной думы: декларация министерства Столыпина. Интерес-то был не в декларации, а как отнесется к ней Государственная дума, что произойдет. Относительно правых, уж это был совершенно знак вопроса. Встали утром и я начала страшно торопиться. Заседание назначено ровно в 11 часов, а у меня был стоячий билет. Надо было придти пораньше, чтобы запастись местом. Саша ушел раньше меня. Только что я стала надевать шапку, из-за двери голос нашей хозяйки:

— Екатерина Яковлевна! Александр Александрович в Думу пошел!?

— Да, в Думу.

— Так напрасно. Там сегодня потолок обвалился, заседания все равно не будет.

— Да что Вы!

— Да, я уже от двух лиц слышала: почтальон сейчас пришел из Думы, да и дворник рассказывал.

— Где же обвалился? — спрашиваю я из-за двери.

— Да в депутатской зале.

Я оделась и побежала к Думе в полной уверенности, что меня не пустят. Подбегаю к моим воротам. Ворота притворены и около стоят целых четыре солдата. Я прямо к воротам.

— Вы насчет чего?

— На заседание, — говорю я.

— А что заседания сегодня нет.

— Как нет, у меня билет, — начинаю я канитель.

— Да оно собственно есть, но закрытое.

— Да какое закрытое, когда у меня есть на него билет?

384

Подходит пристав.

— Да, закрытое, — говорит он с досадой, — потому что в депутатской зале обвалился потолок, и будут заседать в другой зале, и там для публики нет мест.

Я стою и продолжаю разговор. Где обвалился, да почему нас не пустят? Чувствую, что разговаривать нечего, но уходить смертельно обидно. С такими хлопотами достала стоячий билет, продежурила полдня в канцелярии и для чего?

— Проходите, пожалуйста, — вежливо говорит пристав, — ну о чем разговаривать?

В это время подъезжают кареты, подходят пешеходы и получив тот же ответ — «заседание закрытое» — покорно отправляются восвояси. А я отправляюсь на главный двор и быстро и решительно иду мимо солдат к среднему депутатскому подъезду. Меня догоняют и перегоняют пешие и на извозчиках — дамы, депутаты.

Подхожу к подъезду — М. Я. Рабинович. Обрадовалась мне, как мне показалось. А в Москве мы с ней так раз поругались из-за студентов, которых я ругала. Начинаем с ней горевать и жаловаться на нашу горькую участь. С ней рядом <стоит> какой-то молодой человек и барышня. Молодой человек уверяет, что некоторых пропускают, если их проводят депутаты. Я этого не вижу. Только вижу, что всем, у кого оранжевые билеты, твердят одно — «заседание закрытое» — и пропускают прессу и депутатов. Вот прошла Тыркова, вот еще одна корреспондентка, не знаю ее фамилии. Вот подъехал депутат — социал-демократ, замечательно красивый кавказец. «Хоть бы один депутатик знакомый», — стонем мы с Рабинович. Подъезжает старый генерал, сходит с извозчика, идет, держа оранжевый билет. Ему делают под козырек и объявляют, что заседание не публично. Генерал беспрекословно направо-кругом, влезает на того же извозчика и отъезжает. Подкатывает карета, из нее высаживается старая дама в бархатной ротонде и направляется к дверям. Дверь перед ней запирается: «Нельзя-с». Начинается препирательство. Она говорит, что не на заседание, а в контору, и что ей тот-то и тот-то разрешил явиться в контору...

Я все высматриваю: нет ли знакомых депутатов. Подъезжают еще... Вглядываюсь пристально. Ну да, это он — депутат от уральских киргизов Каратаев. Это — Сашин товарищ по оренбургской гимназии. Я не ошиблась. Я видела его раз, но его оригинальное лицо мне запомнилось. Он идет мимо меня. «Здравствуйте», — говорю я. Он недоумевающе смотрит. — «Я жена Александра Александровича Кизеветтера». — «А, — радостно восклицает он, — очень, очень приятно». Я сообщаю ему о потолке (он удивлен) и о нашем юре, и прошу как-нибудь провести нас. «Так что же мне сделать надо? Позвать Александра Александровича? — очень охотно предлагает он. — Хорошо!» Он идет в дверь. Я смотрю за ним. А у дверей все еще стоит дама в ротонде и настаивает, чтобы ее пропустили. Саши еще нет. Я опять высматриваю, не подъедет ли кто из знакомых. «Александр Александрович!» — раздается позади нас голос Марии Яковлевны. Я оглядываюсь и вижу Сашино лицо за стеклом входной двери. Он глядит на меня через стекло и делает мне знаки, манит меня. Я бросаюсь к нему. «Нельзя-с», — настойчиво говорит солдат. Саша приотворяет дверь и тащит меня за рукав: «Я же член Думы». Фу, слава богу, я В безопасности. Оглядываюсь, и Мария Яковлевна здесь. Ну, очень рада.

Мы скорей раздеваемся (чтобы нас не потурили) и бежим за Сашей. Проходим по круглой зале с куполом. Она вся заставлена венскими стульями: здесь будет заседание. Пробираемся по стенке, проходим через кулуару (длинный Екатерининский зал), и Саша вводит нас по лесенке к дверям депутатской залы. Подходим к дверям — перед нами хорошенькая депутатская зала вся в мусоре и обломках. Над ней — обнаженный потолок: чернеют балки и доски, а штукатурка и дранки все в зале на депутатских местах (пюпитрах). К нам подходит Иоллос137. Он приехал на декларацию. Мы говорим и смотрим. Потом Саша уходит на совещание, а я хожу от двери к двери и пристально разглядываю картину разрушения. Летела штукатурка, очевидно, слева направо (если от председателя), потому что у трех люстр правая сторона погнулась вниз. Над местом председателя, над ложами министров, корреспондентов часть потолка совершенно невредима, так и осталась прямой полосой. Остались целы самые крайние левые пюпитры и задние крайние правые. Весь ряд левого центра, где сидели наши, засыпан только мелочью. Место Крушевана сплошь накрыто щитом. Громадный щит уперся одним концом в залу, а другим в ложу для публики. Остальные места завалены дранками, штукатуркой. В среднем проходе валяются поломанные пюпитры.

Входить в депутатский зал не разрешают но все-таки кое-кто проходит. Вот подлезают мимо меня под доску, которой загорожена дверь, два депутата: «Ну пойдем-ка посмотрим, что бы с нами было?» Они идут на свои места. «А вот это кресло чье валяется?» — показываю я на совершенно поломанный пюпитр. «Это мое и есть, — отвечает депутат. — А вот здесь место Познанского, совершенно накрытое обломками». — «Ну, а москвичи уцелели бы?» — спрашиваю я. Он находит их места — «Да, их места совсем целы». С хор сбоку пристроились фотографы с аппаратами. Подходят два новые депутата. «Вот она, министерская декларация!» — и один говорящий показывает своему спутнику на разрушенный потолок.

Я иду вниз. Скоро начнется заседание. Зала начинает наполняться. Во входе в залу между колоннами все пространство заполнено стульями. Тут же стоят скамейки — белые, обтянутые красным штофом. Я не знаю, где мне примоститься? Стулья, вероятно, для прессы. Войти в залу не решаюсь. Становлюсь позади. Длительный звонок. Заседание открывается. Я по примеру других влезаю на штофную скамейку. Смотрю, на другой скамейке впереди меня прекрасно устроилась седая дама, приехавшая в карете в ротонде. А я не решилась так пролезть вперед — это места прессы. Впереди меня сидит П. Боборыкин. Он ничего не видит и не слышит: как раз перед ним здоровенная колонна в четыре обхвата. Бедный старичок! Мне его жаль. Он как-то беспомощно обращается кругом: «Кто говорит? Что говорят?» Наконец, не выдерживает и вылезает со своего места, еле протискиваясь между стульями. Я стала поближе на стул, но тоже плохо слышу.

Вот появляется Алексинский, кричит что-то об обвале, о Зимнем дворце, о народе. Потом говорит Крупенский138: кое-кто аплодирует, кто-то шикнул. Что говорит — не разобрала. Вносятся предложения о назначении комиссии по расследованию, о нахождении места для заседания — голосуется, принимается. Заседания, очевидно, сегодня не будет. Вносится предложение о закрытии заседания. Столыпин сидит с невозмутимым лицом, а я невольно думаю: опять с носом. Депутаты взволнованы происшедшим и заседание вести не могут. Дело-то, может быть, и не во взволнованности, но заседание вести, Саша говорит, совершенно было невозможно: все партии перепутались, сидели кто-где, писать было невозможно. Вообще — неудобства большие. Заседание окончено. <Депутаты> выходят в длинный кулуар. «Господа, в VII отделе, в VII отделе!» — взывает Стахович.

Я хожу по кулуару и прислушиваюсь к разговорам. Вот крестьянский депутат взволнованно говорит об обвале: «Нас всех позадавило бы, а им что?! Назначили бы по 5 коп. <за> нашу депутатскую душу, а сами-то вон какие деньги загребают!» Говорят, что на крестьян очень сильно подействовала речь Долженкова139. Он говорил, что на ремонт дворца отпущено около 100 000 руб. и вот как ремонтировано. Где же эти деньги? На скамьях — группа. Несколько человек с тетрадками интервьюируют какого-то седого человека о провале потолка. Спрашивает больше трудовик Караваев140 и сейчас же пишет в книжечку.

— Так Вы говорите, что здесь в депутатской зале был сад, выставка растений?

— Да, и можно предполагать, что от сырости и т. д.

Тррр... — чертят карандаши. Все кругом спешат внести в свои тетрадки сказанные слова. Еще вопрос, еще ответ — опять пишут и, наконец, старик встает, аудиенция кончилась, но сейчас же на месте старика новое лицо (имеет какое-то отношение к строительству). Он предупреждает, впрочем, что то, что он будет говорить — его предположения, но карандаши кругом так и скользят по тетрадкам и бумажкам. Мне смешно. Вот подходит какой-то крестьянин и показывает выпавшие со штукатуркой гвозди — гвозди небольшие. Смотрят, ахают... Я ухожу с Челноковой141. Идем в бюро для приискания комнаты. Она хочет посмотреть, нет ли чего подходящего для мужа. Пока мы там записываем, к нам выходит человек — служащий при бюро. Толстый мужик с рыжей окладистой бородой, большой лоб, лицо добродушное, в русской рубахе и жилете.

— А в Думе-то что случилось! А! — ахает он, становясь перед нами.

— Да, мы видели.

— А я первый об этом узнал, у меня солдат оттуда живет.

— Отчего же это случилось? Как в народе говорят? — нарочно спрашиваю я.

— Да отчего! Известно, наше несчастное правительство нарочно это сделало!

— Ну что Вы! Зачем же ему?

— Зачем? Хоть три дня, да карманы набить без народных представителей...
10 марта. Я совсем выбилась из колеи и писать ничего не могла. Ездили в Москву, благодаря небольшому перерыву. Вернулись вдруг по телеграмме из Петербурга: Маклакову телеграфировали, что заседание возобновится не в среду, как предполагали раньше, а во вторник в Дворянском собрании, и на этом заседании Столыпин выступит со своей декларацией142. «Не терпится, страшно хочется поразить мир своей декларацией», — невольно приходило в голову и невольно я посылала Столыпина ко всем чертям, так мне не хотелось на день раньше, да еще так неожиданно, уезжать от детей. Но делать было нечего. Уложились на всех парах и со скорым отправились.

Ехало еще несколько кадетов. Саша оказался в одном вагоне с Булгаковым и Иорданским143. В Сашином купе ехали еще Е. Н. Трубецкой в Государственный совет и какой-то седой господин. Вначале я тоже пришла посидеть у них, хотя с Трубецким незнакома. Мы обменялись с Булгаковым впечатлениями отъезда. Москва в этот вечер была в полумраке — бастовал газовый завод. Кое-где горели электрические фонари, кое-где на улицы падал свет из освещенных окон магазинов, но таких окон было мало: магазины уже позакрылись. Ехать было уныло и как-то жутко. Я обеими руками держала свой багаж: прошлый год у вокзалов нередко вытаскивали у пассажиров их багажи. Мы с извозчиком радовались, что небо звездное и луна — все посветлее...

В вагоне шел разговор о Думе, о партиях. Между прочим, Булгаков, смеясь, начал рассказывать о каком-то проекте, который правые хотят, по слухам, вносить. Седой господин, до сих пор молчавший, зашевелился и заговорил: «Простите, я вас не стесняю? Я принадлежу к правым». — Маленькая пауза. — «Вы тоже депутат?» — спрашивает кто-то. — «Да». Булгаков возвращается к теме разговора и говорит, что это газетное известие о проекте... Мне очень понравилось заявление «правого». Это было весьма корректно с его стороны: крайние левые, т. е. социал-демократы, этого не сделали бы.

С вокзала мы заехали домой переодеться и взять мой билет на заседание и сейчас же отправились в Дворянское собрание. Я ехала и волновалась: как-то меня пустят с моим билетом? Предчувствие мое оправдалось. У дверей целый сонм полицейских объявляет мне, что мой билет (выдан для Таврического дворца) здесь недействителен. Я все-таки прошла с ним вовнутрь. «Идите, Вас там все равно не пустят», — заявил мне околоточный. Саша меня сопровождал. Я разделась и по узкой лестнице пошла наверх. Саша, решив, что теперь я в безопасности, покинул меня и вернулся на улицу, чтобы войти в залу через свой подъезд. Но только что я сделала несколько шагов по лестнице — целых три солдата-швейцара: «Ваш билет». Я показываю. — «Недействителен». Я начинаю спорить, что это же и есть 5-е заседание, на которое мне выдан билет и что почему же не было объявлено, что билеты меняются. Солдаты были неумолимы и призвали самого главного пропускателя какого-то шелкопера Пономарева144 в военной форме. Этот уж совсем рассердился, стал спрашивать, почему он должен делать для меня исключение (а как раз только что передо мной он сделал исключение какой-то барыне; поздоровавшись с ней, провел ее сам, хотя солдаты ее не пропускали, как меня) и т. д. и, наконец, чуть ли не дал приказ меня удалить. Я была вне себя от злости. Я полдня просидела тогда в канцелярии, чтобы выхлопотать себе стоячий билет на заседание с декларацией и для чего? Чтобы кому-то вздумалось похерить все прежние билеты и выдать новые совсем новым лицам? Я спустилась вниз и тут увидала кн. Петра Долгорукова. Он со своей молодой женой (очень симпатичная и премиленькая) раздевался. Я незнакома с ним, но тут подошла к нему с просьбой: не увидит ли он моего мужа — Кизеветтера, и не позовет ли ко мне, меня провести. Как мне показалось, он довольно сухо обещал сделать, что можно. А я тем временем пошла на улицу к депутатскому подъезду. Там целый наряд — не пускают. Я прошу вызвать мне члена Думы такого-то, говорят — нельзя. Тогда я становлюсь у подъезда и жду, не подъедет ли кто-нибудь из знакомых. «Сударыня, будьте любезны, отойдите хоть за угол», — вежливо говорит мне один из околоточных. Я начинаю ходить взад и вперед. Скоро ко мне присоединяется одна барышня — знакомая Рабинович. Мы ходим с ней и негодуем. Она рассказывает, что будто ни в одной газете не было публикации о перемене билетов и только было напечатано, что выдавали билеты вчера вечером.

Подъезжает Струве. Я — к нему. Прошу вызвать Сашу. Он уходит. Я продолжаю ходить взад-вперед, а полицейские меня убеждают не ходить, потому что все равно член Думы не выйдет. Проходит еще несколько минут. Один из сторожей-солдатов приближается ко мне: «Вы кого просили вызвать?» Я называю. Смотрю — Саша. Я объясняю ему мою неудачу, и мы опять идем <в> мой подъезд. Опять меня не пропускают в дверях. Опять мы все-таки проходим, раздеваемся и идем на лестницу, и опять застреваем. Солдаты (целых три) нас опять не пускают. Зовут Пономарева. <Он> является и начинается у нас целая баталия словесная. Кончается тем, что мне приходится уходить.

Он мне говорит надменно: «У нас — закон!» А я ему отвечаю: «У вас не закон, а произвол!» Саша что-то тоже говорит. Тот вслед кричит об участке. Саша отвечает, что с ним поговорят не здесь, а в зале с депутатской кафедры. И мы выходим на улицу. Смотрим — противная физиономия Пономарева уже у подъезда, и когда Саша равняется с ним, он обращается к околоточным и приказывает: «Узнайте у этого господина его фамилию». — «Пожалуйста!» — и Саша объявляет кто он и свое звание — член Думы. Я его провожаю до его подъезда и сама остаюсь при пиковом интересе. Зла я была как никогда. Мы прошли еще немного с этой барышней. Она рассказала, что из-за билетов происходили целые сцены, и Пономарев весьма грубо обращался с публикой и даже приказывал полиции разгонять ее.

Я пошла одна ходить по Петербургу. Домой идти было противно. Шла, шла, шла, пришла в Летний Сад. За Летним Садом на Марсовом Поле шло учение солдат. Учитель солдат — верхом, трубил в трубу и десятка 2—3 солдат верхами бросались в атаку во весь карьер. «Учатся как давить народ», — со злобой думала я, глядя с ненавистью на этих офицеров, присутствовавших на учении, на учителя-солдата, окрикавшего учеников, и на учащихся солдат — мне все были противны. Часа через три я вернулась домой.

Саша пришел поздно. Этот день оставил у меня такой мерзкий осадок, что я ни слова не хотела слышать о заседании с декларацией. И так до сих пор ничего у Саши не спрашивала, знаю только из газет. Ужасно обидно было не попасть именно на это заседание. Я как раз ценю именно то, что и было здесь... Я часто равнодушна к речам, к прениям, но меня всегда захватывает и глубоко интересует сплоченное выступление оппозиции, сорганизованность ее. Такие моменты, как сидение всех левых, когда встали правые 20 февраля в день открытия Думы, сразу захватывают меня. А тут 6-го марта было еще внушительнее.

Сегодня я с радостью прочитала в газетах, что этого самого корнета Пономарева постановили оштрафовать за неявку в суд в качестве свидетеля. Он не явился, сославшись на болезнь. Дело пришлось откладывать или вести без него, а оказалось, что болезнь — это выдумка, и корнет Пономарев разгуливает по Дворянскому собранию на заседании Думы. Это засвидетельствовали разные лица и сам присяжный поверенный, который отправился проверить, там ли Пономарев.

Саша мне принес билет на 7-е марта. Это дал мне кн. Долгоруков145: 10 билетов прислали ему во фракцию. Я идти сначала не хотела. У меня остался такой отвратительный осадок от неудачи в Дворянском собрании 6-го марта, что мне было просто противно входить в это здание, да еще там встретить эту противную физиономию Пономарева — опять еще не пустят. Но я все-таки поехала с Сашей. Ехать от нас довольно далеко: от Таврической на Михайловскую. На этот раз меня беспрепятственно пропустили и обстановка немного получше: солдат меньше. Вхожу на хоры. Года <два> тому назад я сидела здесь где-то сбоку, кажется там где и сейчас, на концерте Шаляпина146.

Уселась. Передо мной раскрылась очень красивая, импозантная картина. Большой, длинный зал с колоннами, сбоку под портретом стол для президиума с красной скатертью, кафедры, а по зале — столы, столы, столы и перед ними красные кресла с высокими спинками и все темно-красное. Очень красиво! Я стала искать знакомых, понемногу всех нашла. Наши в центре, другие разместились как в Думе. Заседание пошло неожиданно по продовольственному делу и вызвало горячие дебаты. Кн. Долгоруков, когда здоровался с Сашей, спросил <...>, не буду ли я его бранить, что он дал билет на скучное заседание (предполагались выборы в разные комиссии), но заседание оказалось весьма интересным, и я была очень довольна, что пошла. Социал-демократы только очень надоели. Болтали, болтали все в одном роде и все отвергали ограничение 5-тью минутами. Это какой-то неудержимый фонтан красноречия. У Алексинского неприятный скрипучий или трескучий голос и еще больше неприятная речь митингового эсдека. Дело государственной важности, а он занимает Думу болтовней о том, что они (социал-демократы) одни понимают голодного, а конституционалисты-демократы — сытые буржуа и т. п. Очень хорошо сказал Саша, особенно: «Руки прочь!»147. Его речь выслушана была очень внимательно и очень аплодировали.

Со мной рядом по левую сторону сидели господин и дама. Как только Саша кончил, они стали хлопать. «Нельзя, нельзя! — невольно воскликнула я. — Запрещено публике аплодировать, а то нас выведут!» Соседи мои остались довольны речью. По другую мою сторону сидел крестьянин, самый подлинный: высокий, плотный, русый, острижен под гребенку, в сером одеянии, борода, сморкается «истинно-русским» способом, так что я даже свою юбку от него спасти поспешила. Сосед этот оказался преинтересный. Слушал он весьма внимательно и очень экспансивно. Стоило только какому-нибудь левому оратору сказать что-нибудь порадикальнее — мой сосед начинал изумляться: «А-а-а!.. Ловко!» — И сам оглядывается на меня, ищет сочувствия. Вот выходит депутат от Войска Донского148, просто и ясно рисует картину голода в Донской области, приводит несколько цифровых данных. Крестьянин мой очень доволен, оглядывается на меня и говорит: «Вот это хорошо! Четко! Значит с цифрами». Ораторы чередуются один за другим. Мне слушать надоело. Говорят о том, что все знают, а к делу не приступают. Для разнообразия и оживления картины появляются время от времени правые и увеселяют публику (Крушеван и Пуришкевич — шуты гороховые, как их зовут газеты). Предоставляется слово Пуришкевичу. «Отказываюсь», — кричит он. Слева — ироничные аплодисменты. — «...А, в таком случае...» — и Пуришкевич вскакивает и при дружном хохоте левых вспрыгивает на кафедру. Там, размахивая руками, он кричит на всю залу, что на скамьях левых (социалистов-революционеров) — главный штаб революционеров.
Перейти в начало страницы
 
+Цитировать сообщение

Сообщений в этой теме


Ответить в данную темуНачать новую тему
1 чел. читают эту тему (гостей: 1, скрытых пользователей: 0)
Пользователей: 0

 



Текстовая версия Сейчас: 19.12.2010, 15:12